Она припомнила Эмму Гамильтон. О королеве, супруге Георга III, в лондонском свете говорили меньше, чем об этой женщине. Но при всем том, что сплетни были нескончаемы, о добрых делах «этой особы», тех, которые сэр Уильям так расхваливал перед Элджином, не упоминал ровным счетом никто. Как видно, эти дела никого не интересовали, в то время как сплетни о ее частной жизни, которую надлежало бы держать в секрете, регулярно обсуждались и на страницах журналов, и в салонах по всему континенту. Парадокс, да и только.
— Мне иногда кажется, что о женщинах отзываются лишь уничижительно. О респектабельных же дамах просто никто и не удосуживается вспомнить.
— Боже, да вы, женщины, сегодня — во всяком случае, европейские женщины — связали нас, мужчин, по рукам и ногам. Разве ты не согласна? Полагаю, что Перикл, например, был главой в собственном доме, если уж он являлся главой афинского правительства. К этому стремлюсь и я, хоть главой правительства не являюсь.
— Ты мне, право, льстишь, — промурлыкала Мэри. — Я уж точно не глава посольства, как и нашего хозяйства, по сути.
— И мы постараемся сохранить это положение как можно более долго, не так ли? Несмотря на любые посторонние помехи.
— Думаю, мы его сохраним.
— Но не забудь, пожалуйста, моя милая Полл, что, хоть Перикл и был отчаянно влюблен в Аспасию, афинские поэты называли ее не иначе как бесстыжей шлюхой. Так что давай позаботимся о том, чтоб о тебе не говорили уж слишком долго.
— Хорошо, — рассмеялась Мэри. — Отличная мысль.
Ей хотелось спросить у мужа, какой стратегии им придерживаться и какую часть своих планов он намерен претворить в жизнь, пока не начнет оберегать ее репутацию, но Элджин вдруг зевнул. Поэтому вместо продолжения беседы она коснулась губами его щеки и повернулась на другой бок.
Но сон не приходил, и Мэри прекрасно знала тому причину. Она не спала вот уже три ночи, ровно с тех пор, как начала подозревать, что вновь беременна. Ее обычные недомогания запаздывали на десять дней, и если тело еще не дало ей почувствовать своей тягости, душой она уже приняла этот сигнал. Мэри понимала, что крошечное семя брошено и готово дать всходы, но откуда ей это известно, она не могла бы сказать. У нее пока не было отчетливого предчувствия, но неопределенное женское чутье, сопровождающее самые важные моменты в жизни — рождения, смерти, зачатия — подсказывало ей, что произошло.
Всем сердцем Мэри надеялась, что недавний ночной кошмар был навеян всего лишь материнскими страхами, основанными на слухах о болезнях и соображениями о необходимой осторожности, а не страшным предчувствием.
Но как знать? Предугадать Божью волю не дано никому. Неважно, насколько счастливой она себя чувствовала, неважно, насколько усердно она молилась, с чего Господь станет защищать ее от того, что Он посылает тысячам другим матерей? По Его воле она испытала такие мучения во время родов, вполне возможно, они были предупреждением о том, что им с Элджином не следует мечтать о большой семье. Но муж ее не хотел об этом и думать. Относя ее переживания к области обычных суеверных страхов, он превыше всего ставил логику и разум, которые ценил так же высоко, как любой мужчина их века. Мэри пыталась подбодрить себя мыслями о появлении в их семье еще одного здоровенького краснощекого младенца, но пережитое страдание не оставляло ее, как будто тело в себе самом хранило память о прошлых болях.
Она ведь чуть не умерла тогда. Неужели Элджин не любит ее? Или же для него она всего лишь сосуд, машина, вынашивающая его детей? Допускать даже тень подобной мысли ужасно. Она уверена, что это не так. Он любит ее, конечно любит. Но в чем же тогда причина испытываемой ею тревоги?
Нужно спросить об этом его самого. Что, если малыш Брюс осиротеет из-за того, что она погибнет следующими родами? Эти закончились и впрямь прекрасно, но все могло пойти по-другому.
«Неужели ты хочешь остаться один? — хотелось ей спросить у мужа. — Проводить в одиночестве дни, одному принимать гостей, одному делать визиты? Присматривать за хозяйством и беспокоиться о шестидесяти сотрудниках?»
Мысли о собственной огромной ответственности переполнили ее ум, она закрыла глаза и погрузилась в сон.
Писано в Афинах, июнь 1801 года