Лучше на вокзале перекантовался бы, чем ночевка такая. Раиса, из всех старшая, себя всегда особняком держала, а замужем и вовсе, любую подмогу свою в счет ставила. При встречах, в письмах ли — только и разговору, сколько на лекарства отцу-матери истратила да что им из старья своего свезла-сбагрила, торговка; и когда уже с Иваном они, братком старшим, учились тут, то лишь проведать иной раз заглядывали, по наказке по родительской обязательной: роднитесь… Торговой уже точкой заведовала, кооперативом потом; покормить покормит, а если десятку когда сунет, то на двоих. А как сокрушалась в письме к нему ответном, какой-то месяц всего назад, что избу никто не покупает, чуть не со слезой, не с причетом, — хотя, может, и пятидневной выручки ее не стоит она тут, изба. Дочерям-то, впрочем, по квартире уже куплено давно и обставлено, зять на иномарке катается, на даче азиаты живут, что-то ей выращивают, — вцепилась в жизнь сеструха.
Так что можно было, пусть и с натяжкой невеселой, считать, что ему еще повезло, а то хоть в бомжи. На дачу к Раисе, по-родственному.
А весна тянула — и с теплом, и со всем остальным, чего от нее ожидали. Ничего не ждал от нее, может, лишь он один… или уж все их, ожиданья отпущенные, порасходовал без толку, поразмотал? Да и сколько им ни быть, не обманывать.
II
С дровами через неделю дело решилось: за две ездки с Федькой-Лоскутом к брошенной и полурастащенной уже ферме приволокли на тросу с десяток бревен, одно теперь оставалось — пили, коли да складывай. Лоскут поставил свой трактор-колесник на горушку, помагарычить зашел.
— Да-к ты надолго ль? — спрашивал не в первый раз, оглядывая бедняцкий, ему-то куда как знакомый обиход избы, тетешкал стакан в руке Федька. Пил он трудно, и нехорошей была эта примета: такие и останавливаются не сразу, с трудом. — А то да-к еще притартаем дровья, что нам…
— Не знаю. — Паспорт свой, малость подумав, он уже отдал в сельсовет, на прописку; а выписаться, в случае чего, недолго. Нет, умница все ж Гречанинов — уговорил, еще в Днестровске гражданство ему российское выхлопотал: какая-никакая, мол, а мать… Мамаша, нечего сказать. Отбрыкивается от детей своих как может, и нагляделся он, сколько люду русского мотается теперь без призору всякого, отовсюду ж гонят нас, где обжили все, обустроили, измываются как хотят… — Как сложится.
— Ну и складывай. А то скучно, — пожаловался Лоскут, моргая рыжими ресницами, и все лицо его блекло-рыжим было, безбровым и будто выгоревшим, одни глаза голубели по-младенчески бездумно как-то. Лет на несколько если старше его, не больше, и детвы полон дом, сразу и не сочтешь- четверо, пятеро ли. — Скучная нам житуха, Васек, пришла — не сказать… Ни работы путевой, ни веселья. Так, промеж пьяни все… вполпьяна. А ты б, может, бабенку какую — помоложе, ребяток бы; оно б, глядишь, и…
Василий дернулся, враждебно буркнул:
— Что — «глядишь»? Куда — глядеть?
— Ну, как: в жизню… Как же-ть с твоими-то случилось? Прямо и сына, и… Кто она тебе, жена была?
— Как случается… — Сеструха разболтала, всех известила — хотя о своем-то каком деле или интересе словечка у нее не вытянешь, у хитрованьи. Ну, родню не выбирают, да и не из кого уже — какая ни есть, а одна из всех осталась… Да вот соседи. Но и рассказывать о своем, тем более жаловаться тоже отвык давно, отучили добрые люди. — Мы, Федьк, давай это… без этого. Что нам, поговорить не о чем?
— Не, я ничего… — будто сробел даже Лоскут. — Как — не о чем? Шабры, чуть не годки, считай… Так что делать-то думаешь?
— Да вот, — первое попавшееся сказал он, — маракую: сажать ее, картошку, нет? Там никто на деляну нашу не сел?
— На речке-то? Не-е. Ну, Ампилогов в первый год как-то сажал… отсажался. Да-к без картовки как тут жить? — Он так и говорил — «картовка», на манер всех Лоскутовых, как мало у кого держался у них в роду старинный «разговор». И в самом деле, как? — Не, пропащее это дело. А тебе тогда, брат ты мой, погреб перекопать надоть, вконец рухается. Сам глядел: бабка, мать твоя, просила, я и лазил — за капустой, тем-сем… Отсеемся вот и махнем в лесхоз… что тебе, дубков на накатник не выпишут? Или пару плит притащим, бетонных; но, знаешь, холодны для картовки, погребку над ними тогда надоть…
Сидели, говорили — больше Лоскут, шишайским кислым самогоном разгоряченный и памятью, она у него как цыганкин карман оказалась, безразмерный, чего не вынимал только; и нежданная зависть взяла: сидеть бы ему дома, дураку, никуда не высовываться, счастья дурного не ловить на стороне — глядишь, целее был бы.