Подходим ближе, останавливаемся на крутом обрыве, заглядывая вниз. О, нет, это не просто яма, а довольно обширный и глубокий котлован (не тот ли платоновский котлован?), вырытый здешними колонистами. И там, в глубине его, в разверстном чреве, утробно что-то пыхтит и вздыхает, будто работают невидимые меха, и с глухим треском ломается, корчится и оседает, выхлестывая наружу лилово-оранжевое пламя… Теперь хорошо видно: горит, сгорает лес — и не только худой, трухлявый, но и крепкий, деловой. Пламя внизу то вспыхивает, занимаясь вовсю, трескучие искры летят вверх, обдавая лицо жаром, то вновь опадает, глохнет придавлено, и дым клубами валит из котлована, как из преисподней, забивая глотку и выедая глаза…
Позже, сидя в небольшом кабинете замначальника по режиму и перелистывая «дела» колонистов, предоставленные капитаном, то и дело мысленно возвращаюсь к пожогочной яме, словно и во мне что-то опалившей, — она и по сей день стоит перед глазами…
«А что, капитан, — оборачиваюсь к Григорию (он тоже занят какими-то бумагами) и спрашиваю, — в этой пожогочной яме сгорают, наверное, не только сосновые бревна, но судьбы… жизни людские?»
Григорий смотрит удивленно, слегка ошарашенный столь прямым вопросом, и отвечает уклончиво: «Ну, ты же писатель, метафора — твой хлеб». Нет, говорю, в первую очередь — факты. Он медлит, задумываясь. «Факты? Факты вещь упрямая, — кивает и вдруг признается: — Да прав, прав ты, конечно! Сгорают и судьбы, и жизни… Случалось, и в нашей пожогочной яме… Тут, брат, не курорт», — жестко он говорит. «Случалось… и как? По неосторожности?» — выпытываю. «Может, и по неосторожности, а может, и по другой причине… Поди разберись».
Вот тебе и метафора! И вот тебе — голый факт. Беру из стопки лежащих передо мной на столе аккуратно подшитых и пронумерованных папок еще одно «дело», несколько необычное, что сразу бросается в глаза — красная линия наискось, по диагонали, пересекает обложку. «Что это значит?» — показываю Григорию. «Склонный к побегу», — коротко он поясняет. Меня это крайне заинтересовывает. «Он что, — говорю, мельком заглядывая в «дело», — этот Юрий Семенов уже пытался бежать?»
Григорий спокоен: «Пытался». А я уже намагничен, и внезапная мысль осеняет меня: «Послушай, капитан, а мог бы я с ним встретиться, поговорить?» Григорий опять медлит: «Боюсь, ничего интересного он тебе не скажет. Из него каждое слово клещами надо вытаскивать». Но я уже настроился, загорелся: «Ничего, постараюсь разговорить. Главное, разреши, устрой свидание, прошу тебя, по-свойски прошу…» — уж так захотелось мне встретиться и поговорить не с каким-нибудь заурядным, обычным насельником лагеря, который и в меру послушен, и план выполняет на лесоповале, и режимный порядок блюдет, а вот с таким, как этот Юрий Семенов. Снова заглядываю в «дело», разгорнув папочку, где черным по белому значится: груб, замкнут, вину в полной мере не осознает, от работы отлынивает… да вдобавок — вот эта красная линия, наискось, через всю обложку с угла на угол, как остро нацеленная стрела…
«Что, зацепило? — посмеивается Григорий. — Ладно, по-свойски, так и быть, устрою тебе свидание с этим фруктом, — последнее слово произносит он без малейшего пренебрежения, скорее с какой-то усмешливо-мягкой и соучастливой интонацией. — Но имей в виду, парень он сложный».
А я и не сомневался в том, мысленно уже воссоздав, нарисовав портрет этого парня: лицо квадратное, тяжелый раздвоенный подбородок, острый взгляд из-под густых бровей… Увы, настоящий портрет не вписался ни в одну из надуманных мною, загодя приготовленных рамок. И не то чтобы разочаровался, но слегка смутился, когда конвоир доставил моего визави — дверь кабинета замначальника по режиму неслышно открылась, и некто Юрий Семенов, неведомый мне доселе, столь же мягко и аккуратно переступил порог и остановился поодаль, выжидательно глядя на капитана.