Это он настоял на том, чтобы особняк был увенчан мавританской башенкой под медной крышей, тогда как архитектор предлагал четырехугольную вышку пагодой. И сам я, позволю себе заметить, хотя и был лишен возможности развивать свои творческие способности, организовал сбор пожертвований в сумме двухсот шестидесяти семи тысяч восьмисот долларов на приобретение картины Рембрандта для Института Изящных Искусств, а то, что этот Рембрандт оказался потом подделкой, намалеванной пройдохой Джоном Дж. Джонсом, так это не моя вина. И… э… одним словом… ты меня понимаешь… хотел бы ты поехать после окончания в Париж, заниматься искусством?
— В Париж!
Уит ни разу не был за границей. Париж он представлял себе в виде целого моря баров и ресторанов с приправой из девиц с глазами, как ягоды терна (что это за ягоды, он толком не знал, но был уверен, что у всех парижских красоток глаза непременно такие), цветущих в январе пальм и мастерских в мансардах, где жизнерадостные живописцы и их веселые натурщицы питаются одними спагетти с красным вином и песенкой «Aupres de ma blonde». [1]
— Париж! — проговорил он и добавил: — Думаю, было бы неплохо, сэр.
— Сын мой! — Т. Джефферсон положил пухлую руку на плечо Уиту, являя собой во всем великолепии образ Отца, Отправляющего Сына в Бурное Море Жизни. — Я горжусь тобой. Я льщу себя надеждой, что доживу до того времени, когда ты станешь одним из величайших представителей мирового изобразительного искусства, посылающим свои картины на выставки в Лондон, Рим, Зенит и другие города, художником, чьи творения возвестят прекрасные, возвышенные истины тем, кто изнемогает под бременем труда, и увлекут их души от низменной, будничной борьбы за существование в лучезарную даль.
Именно это я и долблю мистеру Маунтджинсу, моему заведующему отделом сбыта. «Нельзя думать только о коммерческих сделках, — говорю я ему. — Надо посещать Институт Изящных Искусств, освежать свою душу». А этот осел просто не желает увеличивать сбыт Кукурузных Хрустиков в Южном Мичигане! Однако возвращаюсь к тому, о чем я говорил. Я хотел бы, чтобы ты отнесся к поездке в Париж не легкомысленно, но со всей серьезностью, как к возможности найти более высокие и выгодные, нет, нет, я хочу сказать, более высокие и… э… более высокие… словом, более возвышенные идеалы. Благословляю тебя на этот путь!
— Здорово! Вот увидишь, папа, я не подкачаю!
После рождественских каникул, когда выпускники увлеченно предавались любимому занятию всех выпускников — разговорам о том, чем они займутся по окончании колледжа, Уит держался с возмутительным апломбом.
— У меня есть одна мыслишка, — сказал его однокурсник Стайвезант Уэскотт, тоже из Зенита. — Конечно, шикарно бы попасть в юридическую фирму или заняться продажей ценных бумаг, на сотню тысяч в год потянет. Не для того же мы кончаем университет, чтобы размениваться на мелочи. А этот дуралей Тед Пейдж хочет идти учителем в начальную школу — будет возиться с оравой немытых ребятишек и ни в жизнь не заработает больше пяти тысяч! Но теперь насчет продажи ценных бумаг слабо: все уже забито. Как думаешь, не двинуть ли нам в телевидение? Золотое дно!
Мистер Уитни Дибл поднялся, томно вытащил из кармана алый мундштук длиной в шесть дюймов, закурил сигарету и небрежным жестом стряхнул пепел. Алый мундштук, томный вид, небрежность жеста и манера стряхивать пепел на пол были у него новоприобретенными и вызывали крайнее неодобрение его товарищей.
— Меня нисколько не интересуют ваши пошлые планы, — проронил он. — Лично я еду в Париж заниматься живописью. Через пять лет буду выставляться в… ну, во всяких там картинных галереях. Желаю вам успешно загребать деньги и играть в гольф. Заглядывайте в мой petit chateau [2]когда будете за границей. А сейчас я испаряюсь, иду на этюды.
Уитни Дибл, ехавший навстречу славе в пульмановском вагоне, прибыл в Париж янтарно-жемчужным октябрьским днем. Оставив чемодан в гостинице, он вышел побродить по городу, радостный и счастливый. Площадь Согласия показалась ему величественной, как площадь перед королевским дворцом, а творение Габриеля два одинаковых корпуса Морского министерства — настоящей императорской резиденцией. Они были выше любого нахального нью-йоркского небоскреба — выше, и благороднее, и разумнее.
Все в Париже дышало жизнью более яркой и более взыскательной, чем жизнь дома, и не очень-то приветливой к незваному пришельцу. Уит чувствовал себя желторотым птенцом, провинциалом, но при этом страстно жаждал успеха.
Трепеща от тихого восторга, он сидел вечером на балконе, любуясь бликами света, испещрившими древние воды Сены, а утром помчался в студию мсье Сиприана Шелкопфа, где ему предстояло немедленно стать признанным гением.
Действительность не обманула его ожиданий. Студня мсье Шелкопфа (из старинного бретонского рода Шелкопфов, как он сам говорил) словно сошла со страниц романа: очень длинная, очень грязная, на возвышении — обнаженная натурщица. Девушки-художницы были в широких рабочих халатах, мужчины — в бархатных куртках.