И все же держала она меня цепко. Не только накалом своих страстей, бурей и натиском, приобщенностью, сиянием вечерних огней, и даже не тем, что имперский театр играл мой непритязательный опус – главный соблазн был в исполнительнице роли лирической героини. Никто из авторов-дебютантов не уберегся от этой хвори. Она как посвящение в орден.
Но я превозмог и этот искус. Трубный зов родины был услышан, сыновнее чувство отозвалось. Я остро почувствовал, как тоскуют, как не справляются с вечной тоской родители в опустевшем доме.
Они, разумеется, понимали, что я уже с Москвой не расстанусь, что сын их – отрезанный ломоть. Все решено, и все совершилось. Но, понимая, уже смирившись, они не могли перестать надеяться. Кто знает, возможно, настанет день, и я устану от северной стужи. Захочется бакинского солнца, и мы, как в сказке, вновь будем вместе. Надежда помогала им жить.
Я понял это гораздо позже. Понадобились годы и годы, свой опыт отцовства со всем его счастьем и с той же зависимостью и мукой.
Но это открылось спустя полвека, на рубеже сопредельных столетий, пока же был май сорок девятого, был поезд, летевший в каспийский город, был стук колес, под эту мелодию стремительно рождались стихи, которых я так и не записал по лености, в надежде на память – однако застряли в ней лишь две строчки:
И только. Подобные ювенилии рождались так часто – всех не упомнишь.
Полковника было избыточно много. Мясист, дороден и жовиален. Улыбка и впрямь не сходила с уст, она составляла изрядную часть присущего ему обаяния. Оптимистическая энергия сочилась изо всех его пор. Казалось, что он ее вырабатывает легко, естественно, непринужденно, он извлекал из себя почти без пауз, ежеминутно – отменная фабрика жизнелюбия.
Подстать Холодовскому была дама с почти библейским именем Эва, с приветливым красивым лицом, как оказалось, совсем молодая. Дамой назвал я ее по причине ее драматической полноты, мешавшей воспринимать ее возраст и перечеркивавшей миловидность. Она направлялась в город Дербент, где проживала с супругом-доктором остзейских кровей, но давно обрусевшим. Его фамилия была Фройде.
Другой нашей спутницей оказалась широкоплечая, крутобокая, пышущая здоровьем девица. Внешность ее была грубовата, движения – размашисты, резки, перемещалась она в пространстве шумно, уверенно, по-хозяйски. Сказала, что зовут ее Жекой, в Баку живет она в Черном городе, так звался с незапамятных пор промышленный рабочий район. В Москве она гостила у тетки.
Надо сказать, на моих землячек Жека совсем не походила – бакинки несли на себе приметы смуглого неторопливого юга с его ориентальной истомой и влажной пленительной поволокой. Северная славянская кровь словно меняла здесь свой состав и обретала новые свойства. Но Жека удивительным образом сумела сохранить свои корни, гляделась гостьей, степной травой, пробившейся сквозь бакинский песок, пахнущий не чабрецом и мятой, а маслянистым мазутным морем. Меня она заарканила с ходу, все было дьявольски притягательно – и эта тугая звучная плоть, и исходившая от нее неистребимая сила жизни, и даже простое лицо слобожанки.
Мы разместились без церемоний. Полковник и пышнотелая Эва заняли обе нижние полки, Жеке и мне достались верхние. То был оптимальный вариант – с одной стороны, пофартило с соседкой, с другой – относительная изоляция. Мне уже с отроческой поры стало понятно – моя общительность без напряжения совмещается с потребностью в сепаратной жизни.
Однако на сей раз я меньше всего хотел поскорее уединиться. И, повинуясь неясной тяге, выбросил руку в пространство меж лежбищами. И сразу нашел то, что искал – ее протянутую ладошку.
Две наши встретившиеся руки словно прильнули одна к другой, сразу же пламенно сжали друг дружку. Ее ладонь была твердой и жесткой – ладонь гимнастки, привычной к брусьям. И наши пальцы сплелись, сцепились и на мгновенье образовали мерно качающуюся арку.
Когда стемнело и все мы четверо снова сошлись за вечерней трапезой, и я, и Жека согласно чувствовали свою отдельность от двух других – словно составили тайный заговор.
Ни Эва, ни жовиальный полковник не дали понять, что они не слепы и видят, как нас метнуло друг к другу. Полковник разлил армянский коньяк, женщины разложили снедь, и Холодовский провозгласил:
– Ну, с Богом. Приступили к священнодействию.
Глаза его празднично заблестели, не составляло труда догадаться – застолье было его стихией. Среди непременных радостей жизни оно занимало особое место.
Первый стаканчик был посвящен дамам, украсившим путешествие. Эва зарделась, а Жека заметила:
– Вы, как мой шеф. Уважаете женщин.