Вы спрашиваете про последний толчок. Их несколько, но действительно последней каплей было то, что сын пошел в школу, мой чудный ребенок Даня, и в первый же день, вернувшись домой, бросил ранец в угол. До этого он никогда так не сердился. Спрашиваю: «Что случилось?» Отвечает: «Задали домашнее задание». Я говорю: «Это нормально, в школе так и делают». Отвечает: «Надо выучить наизусть стихотворение». Я: «Ну, нам это не трудно». «Во-первых, – говорит мне сын, – стихи плохие, а во-вторых, мы Ленина не любим». Я не готова была к такому, как в буддизме, «прямому показу». Что делать? Не врать же собственному ребенку, как это делали наши родители. А признать «да, мы его не любим» – значит растить оппозиционера. Подумала: «Неужели мой сын должен будет пройти через все это, этот шизоидный язык „научных коммунизмов“, бороться за выживание, чтобы купить себе хлеб и помидоров?» Пошла на кухню и говорю мужу: «Мы едем». Стали собираться и в 78-м году уехали. Кажется, 2 июня.
И прилетели в Вену?
Да. В Вене нас поселили в гостинице «Цум Туркен» («У турков»), возле Ботанического сада. В первый день мы вышли с сыном в сад погулять. Идем и видим: стоит вдалеке на тропинке какой-то зверь, и вдруг, когда мы приблизились, он раскрыл свой павлиний хвост. Ведь это может быть только на свободе – павлин без клетки, в свободном пространстве. На следующее утро нам надо было явиться в ХИАС, в «Сохнут», где людей сначала уговаривали ехать в Израиль. Мы были еще очень усталыми от предотъездных сборов, прощаний, эмоций. На обратном пути я зашла с сыном (нам выдали какие-то шиллинги) в кафе-стекляшку около трамвайной остановки, там продавали всякие плюшки, бутерброды. Это был первый магазин еды на Западе после отъезда, и я просто остолбенела, чуть не рыдала. Ну ладно, думаю, мы-то ладно, но народ-то как обманули! В гостинице с нами жили всякие люди – многие с юга, наши евреи из Одессы, из Киева. А владельцами отеля были венские евреи, пережившие холокост, у них были номера на руке, они их показывали. Это не помешало им отключить воду и газ, чтобы сэкономить на коммунальных услугах и чтобы постояльцам жизнь медом не казалась. Наши бабушки упрашивали их включить газ, чтобы поставить чай, сварить еду внукам. Сразу стало понятно, что всюду жизнь.
Мы решили задержаться в Вене по совету Бори Пергаменщикова, который уже работал в оркестре в Бонне и преподавал. Перешли в другой фонд, International Rescue Committee, сняли квартиру. План пожить в Германии был такой: Сережа находит место в оркестре, мы все выучиваем немецкий, копим деньги и, раз виза беженца действительна три года, переезжаем в Америку уже бывалыми европейцами с деньгами. Смелые и наивные! Сережа четыре раза ездил на конкурсы в оркестры Германии и каждый раз возвращался оттуда все печальнее. Последнее прослушивание он отыграл в Нюрнберг-Халле, то есть буквально там, где проходили нацистские съезды, и на этом все и закончилось. Было понятно, что в Германии не слишком разбежались, чтобы принимать беженцев на хорошие работы, и он не захотел жить в Германии. Его отец, военный врач, и дед – оба воевали, он рос в Баку в военном городке на официальном героическом эпосе, и еврейство тоже сыграло свою роль. Тогда в Германии инвалиды войны были не только живы, они даже еще работали, подавали тебе пальто двумя искусственными руками, и многие выглядели очень ухоженными, холеными по сравнению с нашими инвалидами, б'oльшую часть которых уже угробили из благодарности за победу.
В Вене прежде не очень понятное еврейское самоощущение, которое мы привезли в эмигрантском багаже, оформилось в сознание. Австрийцы, кажется, последними в Европе заговорили о том, что произошло с евреями после аншлюса, тогда они это полностью замалчивали, в массе как бы «не знали». В самом начале нашего пребывания там очень милая американка из ХИАСа, увидев меня, видимо, в нескрываемой печали, сказала нам: «Да, мы такой народ, что стоит нам переместиться, выучить язык и произвести поэтов, как приходится опять бежать-переезжать». И что деды и внуки в нашем народе часто говорят на разных языках. Она не могла знать, что это прямо мой случай и, еще меньше, что я пишу, но ее слова помогли мне переориентироваться, переинтерпретировать то, с чем я идентифицируюсь.