Название, я думаю, принадлежит либо Сопровскому, который был главным двигателем этого дела, либо Казинцеву. (Наверное, все-таки Сопровскому, потому что Казинцев был ближе к истеблишменту; его, в отличие от нас, тянуло к нормальной человеческой карьере.) Название, конечно, немного символично. Не помню, было ли в нем какое-то противопоставление Ленинграду. Вполне возможно. А «время» – это просто наше время: с одной стороны, время, по которому сверяли часы, с другой – время нашей жизни в Москве. Вот и все ассоциации. В отличие от концептуалистов, у нас не было никакой особой программы. Мы просто хотели хорошо писать – не так, как пишут советские писатели. Ну и, конечно, ориентировались на классику.
Альманах «Московское время» был подпольным? Он где-то сохранился? Когда вышел первый выпуск?
Самиздатовским, естественно. Кажется, четыре-пять копий. Сохранился ли он где-то, я не знаю. У меня, во всяком случае, никогда не было ни одной копии. Да и забрать его с собой в эмиграцию я не мог. По-моему, первый выпуск появился в 74-м.
И через год вы уехали.
Да.
Скажите, что послужило окончательным толчком к решению уехать?
Жизнь и была толчком. Меня выгоняли из Московского университета. Я перевелся на заочный. Жил в Сибири, в Казахстане, где было довольно скучно. В Москву приезжал на сессию. Как-то раз одна знакомая спросила меня, почему я не уеду. Я ответил, что не знаю как. Она меня познакомила с каким-то еврейским отказником, и тот устроил мне вызов.
Вы обсуждали это с друзьями?
Естественно. Все они были в курсе моих дел. Потом я сидел год в отказе, был выслан из Москвы, жил в Запорожье. Прямых столкновений с властями не было, но за мной была слежка: во-первых, потому, что с факультета меня выгнали по «телеге» в КГБ, во-вторых, потому, что я уже подал документы на выезд и был нежелателен. Они знали, где я живу, а тут как раз истекала моя временная московская прописка. У них все это было отмечено и использовалось, чтобы выслать меня из Москвы. В конце концов я получил разрешение на выезд, но тут опять выяснилось, что у меня нет московской прописки, и разрешение забрали. Я был в полном отчаянии. Потом все-таки отпустили. Конечно, это была одна из главных тем наших разговоров: кто едет, когда и как ехать. Сопровский в свое время тоже чуть было не уехал, но передумал. Помню, я через кого-то помогал ему оформлять вызов в Израиль.
Остался ли у вас какой-нибудь «стоп-кадр» последнего дня в Москве, воспоминания о последних моментах перед отъездом?
Я ходил по городу, и все мне было как-то диковато. Тогда я очень любил Москву (сейчас терпеть не могу). Были неоднократные проводы. Однажды, когда у меня уже не было прописки, но виза лежала в кармане, я приехал в Москву и жил у одной знакомой. И вот в очередной раз я сильно напился с моими непутевыми друзьями, и почему-то мне пришло в голову, что раз у меня нет паспорта, раз я уже не гражданин Советского Союза, то мне на все законы плевать. Я был очень пьян. В метро довольно поздно вечером я кричал во весь голос: «Брежнев – говно!» Люди вжимались в стены, делая вид, что меня нет и что они ничего не слышат. А моя знакомая потом тащила меня домой. Но как-то пронесло.
Как пролегал ваш маршрут в Америку?
Вена и Италия.
Помните ли вы свои мысли в самолете?
Нет, не помню. Помню только, что в самолете, кроме меня, было всего два человека, причем по виду явно не эмигранты, а какие-то советские люди, вылетевшие в Вену по заданию. Аэропорт Шереметьево был абсолютно пустой. Я зашел там в «Березку» и даже купил себе пачку сигарет.
Ощущали ли вы, что происходит какой-то ритуал? Помните, у Кенжеева в стихотворении «Есть одно воспоминанье…» посадка в самолет и отлет описываются как погребальный обряд?
В известном смысле это действительно было похоже на смерть. Меня провожали люди. Я был абсолютно уверен, что никогда уже их не увижу. Потом, конечно, мы стали переписываться, но тогда я не понимал, насколько возможна будет даже переписка. Я почти ничего не знал о тех местах, куда еду, а если что-то и знал, то это была чистая мифология.