— Сын Фабия Суры вчера показал мне язык, — продолжала не смущаясь Каниния. — Какой испорченный мальчишка! У него низкорослые лошадки для верховой езды и для катания, большие и маленькие собаки, не говоря уже о соловьях, попугаях и черных дроздах.
Ацилия обратилась ко мне, указывая глазами на весталку, которая откровенно зевала:
— Бедная девушка, раньше она была куда жизнерадостней.
Следующий день мы оставались дома. Он был посвящен Великой Матери, и Лукан заявил, что терпеть не может фригийских флейт, барабанов и кимвалов, особенно же кастрированных жрецов Кибелы, что носят по улицам свою богиню и оплакивают своего юного бога, повешенного на дереве. Но на другой день суды были открыты, и мы пошли в город. Лукану хотелось посоветоваться с юристами по поводу спорных пунктов одного завещания. Он был одним из наследников по завещанию, в котором нигде прямо не говорилось, что раб по имени Дафнис должен быть отпущен на волю, в специальном же пункте при этом значилось: «Дафнису, отпущенному мною на волю, столько-то сестерций». Все юристы высказались за то, что Дафнис не подлежит освобождению и по закону раб не имеет права наследовать. В суде не было ничего достойного внимания.
Но на обратном пути произошел случай, доказывающий, что иной раз человек именно непроизвольно высказывает опасные мысли, особенно если это позволяет ему блеснуть остроумием. На сей раз поступок совершил сам Лукан, столько раз предостерегавший всех нас от рискованных выступлений. Мы проходили мимо общественной уборной, и Лукан вздумал туда зайти. Мне еще не приходилось бывать в этих роскошных заведениях, и я с интересом осматривался. Пока один из наших рабов расплачивался у входа, мы вошли в амфитеатр с мраморными сиденьями, расположенными дугой вдоль стен. Здесь стояла в нише статуя Аполлона с лирой. Вероятно, она и напомнила Лукану Нерона. Вокруг нас горожане болтали, уславливались о встречах, даже обсуждали и заключали сделки.
— Некоторым нравится такое окружение, — заметил Лукан. — Деньги, как известно, не пахнут.
— Сколько лет мы не виделись! Нет лучше места для встречи со старым другом, — говорил один.
— Как чувствует себя Терция после того, как ей вскрыли нарыв? — спрашивал другой.
В желобах с прохладным журчанием бежала вода, а посреди амфитеатра возвышалась статуя Венеры Очистительницы в человеческий рост, окруженная кадками с миртами; Венера несколько напоминала Цедицию. Сердце у меня тревожно сжалось.
Лукан страдал от газов. Испытав облегчение, Лукан непроизвольно воскликнул:
— И оглушительный грохот, подобный подземному грому!
Наступила гробовая тишина. Люди вскочили с мест и, на ходу кое-как приводя в порядок одежду, спешили к выходу, узнав стих из поэмы Нерона о землетрясении в Неаполисе, которую тот столько раз декламировал. В дверях произошла давка, даже створки затрещали. Спешили выйти и те, кто не знал, чем вызвана паника, опасаясь, что треснула крыша или произошло убийство.
Лукан побледнел. Все же он неторопливо поднялся и взял меня под руку. Мы вышли из опустевшего помещения. На нас глазели уборщики с тряпками в руках. Лицо Лукана выражало какую-то безнадежную гордость, отчего резче выступила его слабо развитая нижняя челюсть. «Если он доживет до старости, — подумалось мне, — он будет смахивать на изваяние своего дядюшки, только черты у него будут потяжелее».
— Вряд ли это было уместно, — заметил я.
— Как было не почтить великого поэта? — возразил он, пытаясь отделаться шуткой. Но ему недоставало непринужденной, беспечной насмешливости, которая придала бы духу Сцевину, побеждавшему таким образом страх и тревогу. — Я вечно забываю, что у меня громкий голос. Я привык декламировать стихи.
Ничего не случилось. Опять ничего. Мы чувствовали с особенной остротой, что за нами следят, нами играют, над нами издеваются. Власти давали нам крепче запутаться в сетях наших же интриг, чтобы в последний момент окончательно их затянуть. И все же нам казалось, что мы неуязвимы, нас не замечают и этот поединок кончится вничью. Сенецион сообщил нам, что Сцевин по-прежнему пьет запоем, а Латеран спокоен, занимается гимнастикой и совершает загородные прогулки верхом.
По его мнению, Пизону удалось выбросить из головы все эти дела, он всецело занят созданием новой библиотеки, подготовкой наград поэтам и еще никогда не выказывал такой любви к жене, не был с ней так нежен на людях и не проводил ради нее столько времени у ювелиров в поисках драгоценностей. О его последнем подарке — диадеме и ожерелье из рубинов, сделанных выписанным из Александрии ювелиром по вкусу Аррии, — с завистью говорили все матроны. Ее поведение было безупречным, и матроны отводили душу, толкуя о ее ненасытности и гадая, сколько времени пройдет, пока она расстроит здоровье Пизона. Художник из Тралл изобразил ее в виде Елены на фресках, которыми украшалось новое крыло дома. После Пожара Пизон скупил соседние владения. И при всем том он добивался руки Антонии.