Он на секунду оторвался от писания, перевел дух и приступил к изложению того, ради чего и письмо-то затеял:
В Лысьве его предупредили, что кругом идут аресты, лучше всего ему скрыться в какой-нибудь деревне. В шапке-ушанке с темным суконным верхом и каракулевой опушкой, в черных бурках на ногах, он, сунув руки в карманы черного полупальто, медленно, не озираясь, шел к станции. Свою роскошную бороду он безжалостно сбрил — нельзя было оставлять такую примету, и теперь щеки его, подбородок и горло казались бескровно-белыми по сравнению с загорелым лбом и носом. Шел он мимо завода и думал, что после отступления колчаковцев здесь остались только груды железа, битого кирпича и всякого хлама, а все же коммунисты восстановили завод, и вот он — шумит, грохочет паром, дымит высокими трубами. Сжимая кулаки в карманах, Урасов шел дальше, вот-вот должна была показаться станция, но вдруг он подумал: как раз на станции-то его и ждут. И свернул на дорогу, ведущую за город. Мела поземка, холод забирался под полы, а он шагал по укатанному полозьями снегу и ни на что, пожалуй, уже не надеялся.
Ночь он провел в деревне Верхшаква, в чистой избе Минуллы, потом, на 28 ноября, ночевал на Ванькинском хуторе, на 29 ноября — у Калинка. Об арестах в районах хозяева помалкивали, делали вид, что ничего не знают, на непрошеного гостя смотрели косо. Через несколько суток он оказался на станции Селянка, окруженной молодыми, пушистыми от инея березами, ночевал, сидя на деревянном диване у стылой железной печи, потом — на заплеванном полу павильона станции Калино.
Никому до него не было дела, одиночество охватывало его, как флажки охотников матерого волка. Он сам, бывало, загонял волков, и в эти дни страха и одиночества нет-нет да и ощущал себя затравленным зверем. И в Перми, куда занесли его скитания, на барахолке, где проводил дни, а ночи на станции Пермь II, и на станции Лысьва, где ночевал, не решаясь пойти ни к кому из родственников, чувство обреченности не проходило. Оказывается, он уже привык, чтобы вокруг него грудились люди, сильные, свирепые, которые не остановятся перед убийством собственного брата, если брат этот посягнет на их добро, и эти люди слушали его, Степана Урасова, готовы были пойти за ним даже на погибель. Иногда, краешком сознания, он угадывал, что вся эта затея с восстанием обречена, и никакого богатства у него революция не отнимала, и учил бы он потихонечку детишек грамоте, арифметике, географии, истории. Захотелось делать историю самому, власти над другими взалкал! И еще была стойкая, ровная ненависть к коммунистам, к их лозунгам, к их устремлениям. Честолюбие и ненависть привели его к столкновению с коммунистами. Он никого не убивал, как убивали Булышев и Шмелев, но, попадись сейчас ему в руки и упади под тяжестью его тела коммунист, он бы разорвал...