Полчаса спустя появилась луна. Она была в начале ущерба, степь была теперь ясно различима. Мы говорили между собой не громко, чтобы не привлекать внимания, но и не очень тихо.
— Это последний гад из басмачества, — сказал Аманов, ехавший впереди. — Через десять лет все даже слово такое позабудут — «басмачи».
Я рассказал о том, как машинистки убедили меня, что в рюкзаке лежит голова Хош-Гельды.
— Бердыев — храбрый парень, мог это сделать. Его однажды враги расстреляли. Он ушел из ямы, куда его бросили, — сказал Аманов.
— Не в том дело, — сказал я, — как-то это, по-моему, не вяжется; телефон, ундервуды, а тут — девушки об отрезанных головах разговаривают.
— Тоже храбрые девушки, — сказал Аманов, — я старшую знаю по Чарджую. Она при закаспийском правительстве въехала в морду одному офицеру.
Мы ехали по гладкой глинистой равнине — четыре всадника, вытянувшись цепью. При лунном свете равнина казалась покрытой ровным зеркалом воды. Трещины в глине чернели резко и странно. Лошади то и дело пугались внезапно выраставших на дороге кустов.
Один из ребят запел песню. Я тронул повод и поехал рядом с ним.
— Эй! — окликнул меня Мат-Реимш, парень во френче с хорезмским орденом. — Расскажи что-нибудь.
Я начал рассказывать о путешествиях.
Дорога покинула равнину и пошла горбами, то заворачивая, то поднимаясь вверх. Полчаса спустя мы въехали в овраг. Глубокая тень лежала на дороге. Только впереди и над нами мерцала ровная полоса огня.
Это были вершины Столовых холмов, залитые лунным светом.
Лошади, повинуясь приказу поводьев, прибавили рысь. Я скинул винтовку с плеча и положил ее перед собой поперек седла. Товарищи мои сделали то же самое.
— А что в самом деле, — внезапно сказал Аманов полным голосом, — что тут шептаться. Пусть шепчутся воры.
Он подъехал ко мне вплотную и завел длинный рассказ о порядках в пединституте, где какой-то Ибрагимов, панисламист, срывал занятия. Потом он стал спрашивать меня о Москве, где он был два раза: в 1920 году и прошедшим летом.
Незаметно стало рассветать. Лунный свет побелел. В течение какого-нибудь часа «войско ночи было разбито, тени бежали», как говорит узбекский поэт.
Взошло солнце, бледное и желтое, что предвещало сильный ветер с песком. Мы ехали среди некрасивых холмов, поросших цветами дикого мака. На горизонте видны были четыре длинные палатки, — здесь находился водохозяйственный пост хорезмской милиции. Область Столовых холмов была пройдена. Должно быть, Хош-Гельды ушел из этой степи на юг.
— Я, признаться, думал, что придется нам с ним поцарапаться, — сказал Аманов. — А по-твоему как?
— Возможность не исключена, — ответил я, — но, может быть, он бы к нам не подступился. Мы не скрывались — значит, он не увидел слабости.
— Молодец, что так говоришь, — сказал Аманов, — бояться этих людей не стоит. Что за страх, когда товарищи рядом.
— А ты как думаешь? — спросил я третьего спутника.
— Думаю, что родились мы в самое боевое время, — сказал он. — Я люблю такую жизнь.
Впереди показалось сверкающее лезвие канала Джевет. Мы придержали коней и, разговаривая, поехали шагом.
Мы толковали о голове Хош-Гельды, о бандитах, нападающих на обозы, о стене с окованными железом воротами, которая была возведена вокруг города месяц назад, — быть может последняя городская стена в мировой истории.
В это утро было заложено основание нашей дружбы. Впоследствии она выдержала не одно испытание, о чем будет разговор в другой раз. Мы ездили верхом, спали не раздеваясь, держали винтовки в изголовье и были счастливы.
Сентябрьская буря 1930 года застала меня и шофера Полосухина в степи. Это было на пятом году моей службы в Министерстве дорог и перевозок Монгольской народной республики. Местность, куда нас занес случай, считается самым непривлекательным участком пустыни Гоби — каменистая, мрачная, поросшая верблюжьей колючкой и лишаем.