Понсен крутит ленту. Картина называется «Бродвэй — великая белая дорога». Шесть частей картины посвящены описанию измены одной нравственной американки своему негодяю мужу, прокутившему ее приданое в низкопробных клубах. В конце картины негодяй погибает на дырявых нарах. Он нищ и небрит. По складкам обсыхающей простыни ползут нью-йоркские сутки. Эскимосы видят небоскребы, сырые и шероховатые. Их глаз догоняет плоские автомобили, развивающие огромную скорость и исчезающие на краю полотна. Полдень, окрашенный только в белые и черные цвета, висит над Нью-Йорком. Богатый фермер проносится в лимузине, пробиваясь сквозь полотняные морщины улиц. Фермер спешит к чужому белокурому ангелу.
— Этот добрый и богатый человек — главный приказчик компании Гранстрем, — говорит им учитель. — Злой человек — это русский начальник той стороны пролива.
Понсен кивает вытянутым пальцем на печального, уставшего от своих преступлений мужа.
Актер, изображавший злодея, делал все, чтобы быть похожим на чудовище, рисуемое Понсеном. Он дрался, воровал, завидовал богачам. Он выполнял свои злодейства с уверенностью ремесленника, получающего за это хлеб.
Револьвер, нож и подметные письма сопутствовали ему повсюду.
Эскимосы мало возмущались злодеяниями мнимого русского. Они видели поцелуй, слезы, движения, автомобиль и нож и не догадывались о том, что перед ними — ревность, любовь, бегство и преступление. Когда герой, разбив все препятствия, поцеловал белую руку Мэрион Дэвис, эскимосы дружно захохотали.
Сеанс кончился. Эскимосы расходятся по домам. Глаза их красны и слезятся.
Холодный июльский ветер.
Над каждым эскимосским домиком плавали комариные тучи.
Раскрашенные младенцы выбегали из дверей, лепеча на своем невнятном языке.
Ежась от холода, эскимосы шли к домам и натягивали на себя кухлянки, разрисованные в красный, синий и коричневый цвет.
Их нансуки обрастали мехом.
Стемнело. Все садятся на мглистой улице и курят трубки.
Воздух наполнился непроходимой зеленью, оседающей на лицах, на вещах и на воде. Короткий вечер.
Теперь эскимосы вспоминают о странах, где дымится табак и растет жевательная резинка. Они судачат о белых подушках Понсена.
Ругают друг друга: «Угавиак моет шею цветочным мылом».
Хвалят: «Сейвук так ударил по камню, что камень закричал».
Заигрывают: «Вчера Акага раскрыла рот. Она виляет языком, как ты».
В одной из юрт хрипели два голоса — женский и мужской.
— Хэлло, го хакк! — вопила женщина по-эскимосски, цокая и визжа. — Я полезу в печь, зажгу ребенка — пусть он горит!
— Это ваше дело, — вежливо издевался мужской голос.
Глубокий вечер. Луна. Морской край сверкает, как собачий ошейник. Сопят дети, плотно закутавшись в спальные мешки.
— Хэлло, го хакк! — снова вопит женщина.
— Ваше дело, ваше дело, миссис, — отвечает мужской голос.
Это голос эскимоса Брауна, кладовщика компании «Гранстрем и Даль». Он выходит из юрты, где вел разговор с припадочной Кунгой, гуляющей нищенкой острова. Браун не склонен поощрять «глобус хистерикус», эмиряченье, маниакальную истому северо-американских эскимосов. Выходя, он высокомерно ворчит, браня, обвиняя, оплевывая, унижая островных женщин — своих жен, сверстниц и сестер.
«Глобус хистерикус» открывается внезапной сонливостью, бессмысленным криком, страхом и судорогами.
— Эге, Браун! — окликает его Эмма, пробегающий по селению с ведром, — о чем вы говорили с полоумной Кунгой?
— Делать нам нечего. Народ работает гарпуном. А я сижу в лавке, а я считаю, а жалованье мое идет! Бабы ведь все так — работают, плачут, смотрят на пургу и кричат сами с собой! Так, видите, они и сходят с ума, а мы их дразним! — гаркнул Браун и отвернулся.
Кунга осталась в юрте одна. Сквозь темноту на потолке обозначилось волнистое поле неизвестно откуда идущего света. Черный сползал сверху паук по своей веревочной лестнице. Дым подымался в отверстие трубы.
Учитель Понсен сидит в радиобудке на втором этаже школы. Он надел наушники и ожидает позывных сигналов Аляски, которая говорит с Диомидом в этот час. Он выжидательно смотрит на цветную лампочку своего приемника.
ДМ2, ДМ2 — это сигнал Аляски. Понсен слушает. Он не может поймать позывные. Стремительные и хриплые голоса бушуют в репродукторе.
В далеких широтах украшались огнями города, раскрывались театры и задыхались неизвестные певцы. На океане был шторм. Какая-то безымянная шхуна в смертельной панике передавала один и тот же сигнал: «Пришлите паклю и кандерклей», «Пришлите паклю и кандерклей». Лима орала в уши Понсена о ценах на древесину и перуанскую медь. Из Владивостока передавали на английском языке «час интернационального моряка». Русский диктор говорил о братстве водников Тихого океана, преувеличенно правильно произнося слова.
Позывных сигналов Аляски не было слышно.
Понсен зевнул и начал ловить шаткую волну чикагской радиостанции. Он натыкается на рекламный антракт между двумя передачами. Фабрикант зубных щеток в прозе и в стихах требовал от мира покупки его товара: