Больше по вечерам не гуляли. Может, Васька узнал, что золотари днем не ездят. А может, потому, что появились у него трудности в арифметике.
В уме Васька считал отлично, но ведь он учился на счетовода. Слово такое: счето–вод. Значит, на счетах надо считать учиться, так у них на курсах было положено.
Как–то раз Васька явился с занятий, неся под мышкой большие канцелярские счеты. За стенкой теперь вечно громыхали костяшки.
— Двадцать два миллиона триста восемьдесят три тысячи девятьсот шестьдесят семь рублей семнадцать копеек, — кричал я Ваське, — плюс семнадцать миллионов сто одна тысяча триста пятьдесят шесть рублей девяносто копеек. — Почему–то у них на курсах любили задачи, где надо считать деньги.
Васька стучал костяшками, бормотал себе что–то под нос, а потом растерянно отвечал:
— Счетов не хватает! Да и откуда такие деньги?
А отец все не ехал, и мама с бабушкой жутко переживали, словно война еще не кончилась.
Я пытался их успокоить, говорил, что ничего случиться не может, надо только набраться терпения — ведь войны не кончаются сразу — отстрелялись и пошли по домам, и раз отец не едет, значит он нужен там, в этой Германии.
— Но написать–то он должен, — говорила волнуясь мама, и тут мне нечего было сказать. Я ждал от отца письма так же нетерпеливо, как мама и бабушка.
Часто по вечерам мы усаживались все втроем на диван, слушали тихую музыку, которую передавали по радио вместо тревожных сводок, и мечтали, как заживем, когда вернется отец.
— Костюм сразу ему справим, — говорила мама и вздыхала, вспоминая, как нас обокрали.
— Комнату сразу разгородим, — говорила бабушка.
«Комнату разгородим!» Эти слова меня неприятно кололи, и я чувствовал вину.
Я вспоминал, как раз в неделю, по воскресеньям, приезжала, из деревни Васькина мать, тетя Нюра, и привозила молоко.
Тетя Нюра кружила бутыль, чтобы молоко скорее вытекло, я глотал слюнки, глядя, как в опустошающейся бутыли медленно ползут по стенкам густые, белые остатки прекрасной жидкости, и корил себя за слабоволие. Ведь это молоко было платой за Васькино у нас житье, значит, и за Васькину ко мне дружбу. Тетя Нюра уходила, я набрасывался на молоко, заедая его черным хлебом и урча от удовольствия, и мысль о том, что это молоко — плата за Ваську, сама собой исчезала, будто растворялась в выпитом молоке.
Однажды я вернулся из школы поздно вечером — нас посылали в овощехранилище перебирать картошку и свеклу. В хранилище было не холодно, но руки у меня покрылись тонким и прочным слоем земли и совсем окоченели.
Измотанный, я ввалился домой, бросил в изнеможении сумку с учебниками и прислонился к косяку.
Мама и бабушка смотрели на меня с жалостью — они всегда жалели меня, если наш класс ходил копать картошку, перебирать овощи или еще на какую–нибудь работу, словно я один уставал, — но в их глазах на этот раз было что–то еще, кроме жалости. Какое–то лукавство, что ли.
— Мой руки, — сказала мама, подбирая мой портфель, — там, на столе, тебе кое–что есть.
Я подумал, они оставили мне чего–нибудь вкусненького, но есть не хотелось, в горле пересохло, я еще не мог отойти от долгой работы внаклонку и вяло кивнул головой, откручивая кран.
Вода стекала с моих локтей грязными ручьями, хотелось спать, и я представлял, как рухну сейчас на свой скрипящий диван.
Лениво утершись, я подошел к столу и увидел яркую картинку: на еловой лапе вперемежку с цветными шарами раскачивались гномики. Я перевернул картинку и узнал знакомый почерк: открытка была от отца.
Я засмеялся, усталость исчезла, я подпрыгнул, как маленький. Ничего особенного отец не писал, он просто поздравлял нас с наступающим Новым годом и обещал, что уж в новом–то году он непременно приедет домой.
— Ну видите! — крикнул я, оборачиваясь к маме и бабушке. — Я же говорил! Все в порядке! — И заорал, обращаясь к стенке: — Васька! Иди к нам!
Мама с бабушкой засобирались в магазин, ушли, а Васьки все не было. Я крикнул ему:
— Ну чего ты, иди!
Васька пришел какой–то понурый, тихий, грустный. Но я не заметил этого. Я вертел в руках лакированную открытку с гномиками и вслух читал отцовское письмо.
Васька, понурясь, кивал, криво улыбался, потом взял у меня открытку, посмотрел на гномиков и сказал неожиданно зло:
— У, фашисты!
— Кто? — не понял я.
— Вот эти, карлики!
— Ну сказанул! — возмутился я. Гномики в разноцветных колпачках мне очень нравились, да что там, они были просто замечательные, ведь их же прислал мне отец.
— Ясно дело, фашисты, — сказал Васька, всматриваясь в меня. — Да такие картиночки фашисты друг другу посылали!
Я ничего не понимал. Никогда я не видел Ваську таким злым и ожесточенным.
— Вась? — окликнул я его. — Ты чего?
— Да ничего, — поморщился он, — просто я все фашистское ненавижу. — Он помолчал и прибавил: — Они у меня отца убили.
Я сидел на диване и чувствовал, как краснею, как заливаюсь жаром. Мне было противно, гадко.
Вот уже сколько дружу я с Васькой, сколько исходили мы кварталов по нашему городу, а я ни разу — вот стыд–то! — ни разу не спросил Ваську про его отца.
— Васька, — сказал я, потрясенный его словами, — Васька, а где?