Сегодня ночью мою Густу увозят в Польшу, «на работу». На немецкую каторгу, на смерть от тифа. Ей остается жить несколько недель. Может быть, два — три месяца. Мое дело, говорят, уже передано в суд. Может быть, я пробуду еще месяц в предварительном заключении в Панкраце, а потом — недалеко и до конца. Репортажа мне уже не дописать. Но в эти несколько дней попытаюсь продолжать его, если будет возможность. Сегодня не могу. Сегодня голова и сердце полны Густиной. Она всегда была благородна и глубоко искренна, всегда преданна — верный друг моей суровой и беспокойной жизни.
Каждый вечер я пою ее любимую песню: о синем степном ковыле, что шумит, о славных партизанских боях, о казачке, которая билась за свободу бок о бок с мужчинами, и о том, как в одном из боев «ей подняться с земли не пришлось».
Вот она, мой дружок боевой! Как много силы в этой маленькой женщине с четкими чертами лица и большими детскими глазами, в которых столько нежности! Жизнь в борьбе и частые разлуки сохраняли в нас чувство первых дней: не однажды, а сотни раз мы переживали пылкие минуты первых объятий. И всегда одним биением бились наши сердца, и одним дыханием дышали мы в часы радости и тревоги, волнения и печали.
Годами мы работали вместе, по-товарищески помогая друг другу, она была моим первым читателем и критиком, и мне было трудно писать, если я не чувствовал на себе ее ласковый взгляд. Все годы мы вели борьбу плечом к плечу — а борьба не прекращалась ни на час, — и все годы рука об руку мы бродили по любимым местам. Много мы испытали лишений, познали и много больших радостен, мы были богаты богатством бедняков — тем, что внутри нас.
Густина? Вот какова Густина.
Это было в середине июня прошлого года, в дни осадного положения. Она увидела меня через шесть недель после нашего ареста, после мучительных дней в одиночке, полных дум о моей смерти. Ее вызвали, чтобы она «повлияла» на меня.
— Уговорите его, — говорил ей на очной ставке начальник отдела. — Уговорите его, пусть образумится. Не хочет думать о себе, пусть подумает хоть о вас. Даю вам час на размышление. Если он будет упорствовать, расстреляем вас обоих сегодня вечером.
Густина приласкала меня взглядом и сказала просто:
— Господин следователь, для меня это не угроза. Это моя последняя просьба: если убьете его, убейте и меня.
Такова Густина — любовь и твердость.
Жизнь у нас могут отнять, Густина, но нашу честь и любовь у нас не отнимет никто.
Эх, друзья, можете ли вы представить, как бы мы жили, если бы нам довелось снова встретиться после всех этих страданий? Снова встретиться в вольной жизни, озаренной свободой и творчеством! Жить, когда свершится все, о чем мы мечтали, к чему стремились, за что сейчас идем умирать!
Но и мертвые мы будем жить в частице вашего великого счастья, ведь мы вложили в него нашу жизнь. В этом наша радость, хоть и грустно расставание.
Не позволили нам ни проститься, ни обнять друг друга, ни обменяться рукопожатием. Но тюремный коллектив, который связывает Панкрац даже с Карловой площадью, передает каждому из нас вести о наших судьбах.
Ты знаешь, и я знаю, Густина, что мы никогда уже не увидимся, и все же я слышу издалека твой голос: «До свидания, мой милый!»
До свидания, моя Густина!
МОЕ ЗАВЕЩАНИЕ
У меня не было ничего, кроме библиотеки. Ее уничтожили гестаповцы. Я написал много литературно-критических и политических статей, репортажей, литературных этюдов и театральных рецензий. Многие из них жили день и умерли с ним. Оставьте их в покое. Некоторые же не потеряли значения и сегодня. Я надеялся, что Густина издаст их. На это мало надежды. Поэтому прошу моего верного друга Ладю Штолла из моих материалов составить пять книг:
1. Политические статьи и полемики.
2. Избранные очерки о Родине.
3. Избранные очерки о Советском Союзе.
4 и 5. Литературные и театральные статьи и этюды.
Большинство из них было напечатано в «Творбе» и в «Руде право», некоторые — в «Кмене», «Прамене», «Пролеткульте», «Добе», «Социалисте», «Авангарде» и др.
У издателя Гиргала (я люблю его за несомненную смелость, с которой он во время оккупации издал мою «Божену Немцову») есть в рукописи моя монография о Юлиусе Зейере. Часть монографии о Сабине и заметки о Яне Неруде спрятаны где-то в доме, в котором жили Елинеки, Высушилы и Суханеки. Большинства из этих товарищей уже нет в живых.
Я начал писать роман о нашем поколении. Две главы хранятся у моих родителей, остальные, очевидно, пропали. Несколько рукописных рассказов я заметил в бумагах гестапо.