— Пэк сегодня гулял на берегу, — тихо говорит гарпунщик в красное, заросшее волосами ухо своего соседа, — но нужно ли об этом говорить?
Дорога к дому Пэка ведет от дверей школы и исчезает в липкой ржавчине тундры. Поселок Игнатик начинается юртой эскимоса Эммы. Юрта вздувается под ветром на расстоянии крика от школьной стены.
Понсен делает несколько шагов, и главная часть поселка исчезает из виду. За холм скрываются круглые юрты. Уходят красные толевые крыши переносных домиков, поставляемых фирмой «Гранстрем и Даль» по цене двести сорок долларов.
Опустив глаза, учитель идет по прямой тропинке, наперерез пересекая остров.
«Я хожу здесь по болоту в тяжелых сырых сапогах, — думает он, — и если бы завтра сюда приехала на яхте Мабель Гранстрем, дочь хозяина, я мог бы ей сказать: „Я бедный трудолюбивый коралл, мисс, один из тех, кто строит ваши золотоносные берега“».
Под ногами хлюпнул дерн. Резиновые подошвы учителя топчут мелкую уродливую траву, белый болотный мох и еле пробивающиеся через мерзлоту цветы, загнившие прежде, чем распуститься. По кочкам пробегает тень и останавливается.
«Сырость. Я весь в бактериях. Они ползают по мне, как вши. Я устал бегать за эскимосами».
Он вытащил ногу из лужи.
В низинах валяется грязный камень, изъеденный скользкими лишайниками. Из земли торчат желтые обглоданные кости, собачий помет, обрывки изгрызенных кож, консервные банки и пустые гильзы от патронов. Рваные тряпки, разбросанные весенними бурями по дороге, курились безжизненной сыростью. Шепеляво свистел ветер.
Булькает лужа: хляш-улясата-хлюп.
Учитель Понсен огибает холм. Он выходит к последним постройкам селения. С океана дует бриз. Шатается и поет фанера. Дикие собаки, привязанные к острым кольям, лают перед пустыми домами. Хозяева их толпятся у здания школы.
Жилище Пэка стоит с краю, в тени большой узкой лодки, поставленной на высокие шесты. В темных углах лежат сваленные в одну кучу семейные украшения и охотничьи принадлежности. На оленьей шкуре стоит перевернутый ночной горшок, к которому прикреплена нью-йоркская фотография, изображающая сверкающий Бродвей.
— Я пришел, Пэк и Марта, здорово! — говорит учитель по-эскимосски.
— Вери уэлл! — говорит Пэк.
Это высокий, красивый, смуглый человек с шрамом над левой бровью, в заплатанных мокасинах. От него пахнет спиртом.
— Марш в школу! — раздраженно кричит Понсен и смотрит на свои кожаные брюки. Струйки дождя ползут по черной коже.
— Я не могу уйти. Приедут большие диомидцы, я жду их, больших диомидцев, — вежливо отвечает Пэк.
— Вот как! Откуда ты об этом знаешь? — удивленно спрашивает Понсен.
Он сердит. Он отменил ежегодные празднования в честь кита, на которые съезжались туземцы с русского острова. Три года ни один эскимос из Азии не высаживался на Малом Диомиде.
— Вчера ночью приходила байдара… На ней приезжал мой старый кум Иксук, — отвечает Пэк.
— Вот как! Ну, что ж? Марш в школу!
Пэк и Марта идут за учителем утиной морской походкой, переваливаясь с боку на бок.
Возле школы все еще стоят эскимосы.
Браун, заведующий сырьевым складом, устав от ожидания, мочится на ветру. Ворочая головой, он смотрит па облака. Жена его, метиска из Теллера, беседует со старым весовщиком, которого зовут Грин-Оньон — Зеленый Лук, на волнующую тему о рыболовных крючках.
Дети играют в кита и девушку.
Недоедание, сырость ночлегов, работа в сорокаградусный мороз, воспаленный сон — все это никогда не проходит даром. К тридцати пяти годам эскимос представляет собой морщинистого низкорослого человека с дряблой кожей, хриплым голосом, слабого, лживого, склонного к истерикам и обидам. В течение восьми месяцев в году он выбирается из своего дома через узкий проход, разрытый в снежном сугробе. Смерть его бывает печальна, бесприютна и мучительна.
Так примерно описывает эскимосов целый ряд американских и скандинавских исследователей.
…На Малом Диомиде воскресенье. Эмма открыл дверь, и эскимосы входят в низкий деревянный зал. Понсен завешивает окна. Комната становится серой. Понсен обрызгивает водой белую простыню, растянутую по стене. Простыня делается шероховатой и твердой. Маленький проекционный аппарат стоит за перегородкой у противоположной стены. Загудело динамо. На простыне метнулась тень.
Зрители садятся на скамьи, чувствуя под собой блестящую полированную поверхность. Гладкая скамья, мечущиеся фигуры на стене и сосущее ожидание, вызванное запрещением курить во время сеанса, составляли их ощущение кинематографа.