А если так, то почему бы ему не применить эти правила к анализу всех накопившихся разногласий в его спорах с народниками, к анализу всех вопросов о путях развития капитализма в России, о задачах и тактике русской революционной партии, о социализме и политической борьбе?
Душа снова требует поступка, деяния, метаморфозы. Впереди вырисовывается новая, более высокая ступень жизненного предназначения. И его человеческая натура, его смелый, острый, самостоятельный характер (это отчасти и черты отцовского нрава — резкого и решительного), закалившийся на крутых поворотах судьбы, испытывает настоятельную потребность в переходе в иное качество. Он просто органически уже не может жить по-другому. (Другие могут, а он не может.)
Ему необходим взрыв, скачок, разрыв с прошлым. Ему обязательно надо освободиться от груза прежних противоречий. И, пройдя через это, испытать нравственное удовлетворение. Именно нравственное. Потому что присутствие в сознании отжившего, ненужного, бесполезного для него безнравственно. Прошлое должно быть сброшено с плеч. Иначе жизнь невозможна.
И опять ему хочется сделать это открыто, публично, на миру. (Может быть, из далекого детства, проведенного в тамбовской деревне, запала в его натуру эта крестьянская русская черта — потребность совершать решительные, главные в жизни поступки на миру.)
Так появляются на свет написанные одна за другой две его знаменитые книги, первенцы научного социализма в России — «Социализм и политическая борьба» и «Наши разногласия», взорвавшие идеологию народничества, воздвигшие водораздел русского освободительною движения, по одну сторону которого осталось все прошлое и ненужное для движения, а по другую — начиналась его новая и широкая дорога.
2
С некоторых пор многие знавшие Плеханова по Петербургу русские эмигранты (в Женеве их было хоть пруд пруди) стали замечать во внешнем облике Жоржа — в манерах, жестах, выражении лица — нечто совершенно новое и ранее будто бы незнакомое, какую-то полускрытую, вежливую и немного искусственную приличность, некую предупредительно изысканную и натянуто утонченную насмешливость.
Казалось, что Жорж, быстро усвоив в эмиграции снисходительно-легкий, европейский стиль поведения в повседневном житейском обиходе, как бы заново возвращался в те времена своей юности, когда он впервые появился в петербургской революционной среде — недавний юнкер, блестяще одаренный студент, слегка надменный, но в общем-то доброжелательный юноша, эдакий быстрокрылый дворянский птенец, стремительно выпорхнувший в жизнь из родительского усадебного гнезда.
Тогда, в первые годы жизни в Петербурге, он заметно отличался от окружавших его длинноволосых, буйно бородатых нигилистов своей военной выправкой, подтянутостью, корректностью. Он был подчеркнуто сдержан и вежлив в обращении с людьми, одевался всегда скромно и чисто, русые волосы аккуратно зачесывал назад, часто стриг небольшую бородку. На его запоминающемся, аскетически выразительном лице особенно выделялись темно-карие глаза, смотревшие из-под густых бровей и длинных ресниц иногда с проницательной, жесткой суровостью, но чаще с веселой и насмешливо-снисходительной иронией. (Это было наиболее характерное для него выражение в те годы.)
Потом, после перехода на нелегальное положение, его внешний облик первых петербургских лет как бы смазался для окружающих, определенность личности растворилась, исчезла в бесконечном конспирировании, переодеваниях и маскировках под заурядного, неприметного столичного обывателя. Он вроде бы затерялся в общей массе землевольческих нелегалов, появляясь то в блузе мастерового, то в крестьянской поддевке, то в потертом пальто городского разночинца. Свои усы и бороду брил, подклеивая чужие, очень коротко стригся — для парика. Кочевая, неопределенная жизнь народнического агитатора помимо конспиративных соображений требовала еще и постоянной «идеологической» смены портретного, представительского обличья для разных аудиторий — рабочей, студенческой, крестьянской, казачьей, старообрядческой. И в этом калейдоскопе внешних масок он нередко ощущал и путаницу своих внутренних позиций, чувствовал, как колеблются, размываются границы его теоретических, идейных построений. Единая система твердых, неопровержимых убеждений сделалась не только духовной, но и психологической потребностью, превратилась в органическую необходимость. И утолить эту естественную жажду можно было только таким же естественным, единственно правильным объяснением современной жизни, а также прошлого и будущего русской истории — марксистским мировоззрением.