— С вас довольно и трех бокалов. Вы, я вижу, смотрите на мой немытый кулак? — продолжал он, выставляя свой кулак на стол. — Я его не мою и так немытым и отдаю внаем Ламберту для раздробления чужих голов в щекотливых для Ламберта случаях. — И, проговорив это, он вдруг стукнул кулаком об стол с такой силой, что подскочили все тарелки и рюмки. Кроме нас, обедали в этой комнате еще на четырех столах, все офицеры и разные осанистого вида господа. Ресторан этот модный; все на мгновение прервали разговоры и посмотрели в наш угол; да, кажется, мы и давно уже возбуждали некоторое любопытство. Ламберт весь покраснел.
— Га, он опять начинает! Я вас, кажется, просил, Николай Семенович, вести себя, — проговорил он яростным шепотом Андрееву. Тот оглядел его длинным и медленным взглядом:
— Я не хочу, чтоб мой новый друг Dolgorowky пил здесь сегодня много вина.
Ламберт еще пуще вспыхнул. Рябой прислушивался молча, но с видимым удовольствием. Ему выходка Андреева почему-то понравилась. Я только один не понимал, для чего бы это мне не пить вина.
— Это он, чтоб только получить деньги! Вы получите еще семь рублей, слышите, после обеда — только дайте дообедать, не срамите, — проскрежетал ему Ламберт.
— Ага! — победоносно промычал dadais. Это уже совсем восхитило рябого, и он злобно захихикал.
— Послушай, ты уж очень… — с беспокойством и почти с страданием проговорил своему другу Тришатов, видимо желая сдержать его. Андреев замолк, но не надолго; не таков был расчет его. От нас через стол, шагах в пяти, обедали два господина и оживленно разговаривали. Оба были чрезвычайно щекотливого вида средних лет господа. Один высокий и очень толстый, другой — тоже очень толстый, но маленький. Говорили они по-польски о теперешних парижских событиях. Dadais уже давно на них любопытно поглядывал и прислушивался. Маленький поляк, очевидно, показался ему фигурой комическою, и он тотчас возненавидел его по примеру всех желчных и печеночных людей, у которых это всегда вдруг происходит безо всякого даже повода. Вдруг маленький поляк произнес имя депутата Мадье де Монжо, но, по привычке очень многих поляков, выговорил его по-польски, то есть с ударением на предпоследнем слоге, и вышло не Мадье де Монжо, а Мадье де Монжо. Того только и надо было dadais. Он повернулся к полякам и, важно выпрямившись, раздельно и громко, вдруг произнес, как бы обращаясь с вопросом:
— Мадье де Монжо?
Поляки свирепо обернулись к нему.
— Что вам надо? — грозно крикнул большой толстый поляк по-русски. Dadais выждал.
— Мадье де Монжо? — повторил он вдруг опять на всю залу, не давая более никаких объяснений, точно так же как давеча глупо повторял мне у двери, надвигаясь на меня: Dolgorowky? Поляки вскочили с места, Ламберт выскочил из-за стола, бросился было к Андрееву, но, оставив его, подскочил к полякам и принялся униженно извиняться перед ними.
— Это — шуты, пане, это — шуты! — презрительно повторял маленький поляк, весь красный, как морковь, от негодования. — Скоро нельзя будет приходить! — В зале тоже зашевелились, тоже раздавался ропот, но больше смех.
— Выходите… пожалуйста… пойдемте! — бормотал, совсем потерявшись, Ламберт, усиливаясь как-нибудь вывести Андреева из комнаты. Тот, пытливо обозрев Ламберта и догадавшись, что он уже теперь даст денег, согласился за ним последовать. Вероятно, он уже не раз подобным бесстыдным приемом выбивал из Ламберта деньги. Тришатов хотел было тоже побежать за ними, но посмотрел на меня и остался.
— Ах как скверно! — проговорил он, закрывая глаза своими тоненькими пальчиками.
— Скверно очень-с, — прошептал на этот раз уже с разозленным видом рябой. Между тем Ламберт возвратился почти совсем бледный и что-то, оживленно жестикулируя, начал шептать рябому. Тот между тем приказал лакею поскорей подавать кофе; он слушал брезгливо; ему, видимо, хотелось поскорее уйти. И однако, вся история была простым лишь школьничеством. Тришатов с чашкою кофе перешел с своего места ко мне и сел со мною рядом.
— Я его очень люблю, — начал он мне с таким откровенным видом, как будто всегда со мной об этом говорил.