Бытовая, чисто семейная ситуация в романе имеет и иное, более широкое социально-историческое содержание. Версилов — идеолог, носитель высшей русской культурной мысли, западнического направления — не сумев понять Россию в России, пытался понять ее через Европу, как это случилось, по представлениям Достоевского, с Герценом или нравственно — с Чаадаевым. Нет, он не собирался воспроизводить в своем герое реальные черты судьбы и личности Герцена или Чаадаева, но их духовные искания отразились в романе в самой идее Версилова. В облике же или в типе Макара Ивановича Долгорукого должна была, по мысли Достоевского, воплотиться старинная идея русского народного правдоискателя. Он — именно тип, образ правдоискателя из народа. В отличие от Версилова, Макар Иванович ищет правду не в Европе, но в самой России. Версилов и Макар Иванович — это и есть своеобразное раздвоение одной русской идеи, долженствующей ответить на вопрос о будущей судьбе России: не случайно в романе у обоих одна жена, мать их как бы единого ребенка — будущего поколения. Чтобы лишь представить этот своего рода символический, а точнее — социально-исторический смысл этой «семейной» ситуации, вспомним одну чрезвычайно показательную мысль Герцена, которая не прошла мимо внимания Достоевского и художественно отразилась в романе «Подросток» :
«У них и у нас, то есть у славянофилов и западников, — писал Герцен в «Колоколе», — запало с ранних лет одно сильное… страстное чувство… чувство безграничной, охватывающей все существование, любви к русскому народу, русскому быту, к складу ума… Они всю любовь, всю нежность перенесли на угнетенную мать… Мы были на руках французской гувернантки, поздно узнали, что мать наша не она, а загнанная крестьянка… Мы знали, что ее счастье впереди, что под ее сердцем… — наш меньшой брат…»
Версилов — всеевропеец с русской душой — и пытается теперь духовно-нравственно отыскать эту крестьянку и ребенка, которого она носила под своим сердцем.
И, видимо, ни идея Версилова, русского европейца, не отделяющего судеб России от судеб Европы, надеющегося примирить, объединить в своей идее любовь к России с любовью к Европе, ни идея народного правдоискательства Макара Ивановича, сами по себе, не дадут ответа подростку на его вопрос жизни: что же делать ему, лично ему? Вряд ли отправится он, подобно Версилову, отыскивать правду в Европу, как и не пойдет он, очевидно, странничать по Руси вслед за Макаром Ивановичем. Но, безусловно, уроки духовных, идейных исканий того и другого не смогут не отложить отпечаток на его юную душу, на его только еще формирующееся сознание. Мы не можем, конечно, представлять себе влияние даже и впечатляющих нравственных уроков как нечто прямолинейное и сиюминутное. Это — движение внутреннее, порою чреватое и срывами, и новыми сомнениями, и падениями, но все-таки и неотвратимое. И подростку предстоит еще пройти искушение Ламбертом, решиться на чудовищный нравственный эксперимент, — но, увидев его результат, душа, совесть, сознание Аркадия Макаровича еще содрогнутся, устыдятся, оскорбятся за подростка, подвигнут его к нравственному решению, к поступку по совести.
Юный герой Достоевского явно не обрел еще пока никакой высшей идеи, но, кажется, начал даже терять веру вообще в ее возможность. Но столь же явно он ощутил зыбкость, ненадежность даже и тех, если уж не оснований жизни, то, по крайней мере, хоть правил игры в жизнь, честь, совесть, дружбу, любовь, установленные этим миром. Все — хаос и беспорядок. Нравственный хаос и духовный беспорядок — прежде всего. Все зыбко, все безнадежно, не на что опереться. Подросток чувствует этот беспорядок и внутри себя, в своих мыслях, воззрениях, поступках. Он начинает не выдерживать, устраивает скандал, попадает в полицию и наконец тяжело заболевает, бредит. И вот — как своего рода материализации и этого бреда и самой природы его болезни — болезни конечно же более нравственной, нежели физической, — перед ним появляется Ламберт. Ламберт — кошмар отроческих воспоминаний Аркадия. С Ламбертом связано все то темное, стыдное, к чему успел прикоснуться ребенок. Это человек — вне совести, вне нравственности, не говоря уже о духовности. У него нет даже никаких принципов, кроме единственного: все позволено, если есть хоть какая-то надежда использовать ради извлечения выгоды чего и кого угодно, ибо Ламберт — «мясо, материя», как записал Достоевский в подготовительных материалах к «Подростку».
И вот такой-то человек вцепился в Аркадия: он теперь нужен ему — он ухватил из обрывков его больного бреда нечто о документе и тут же сообразил — в этом-то ему не откажешь, — что тут можно извлечь выгоду. И, может быть, немалую.