Я обратил внимание на агронома, а теперь командира взвода Громенко. Он выглядел так же, как в Чернигове на каком-нибудь заседании. Он там работал в облземотделе, и теперь ничто не переменилось в его внешности. Это мне показалось еще более нарочитым, чем борода Бессараба. Я задал ему обычный вопрос:
— Как дела?
Он охотно, радуясь вниманию, ответил:
— Дела бы ничего, Алексей Федорович, но жену эвакуировать не успел. Рожает жена. Она в селе у родителей. Там немцы.
«Так вот чем занята твоя голова» — подумал я. Было естественно, что Громенко думал о жене. Но я ждал, что он прежде расскажет о своем взводе или о положении всего отряда. А Громенко продолжал говорить:
— Вы по Чернигову жичку мою не помните? Ну, верно, конечно, всех не запомнишь… Она в селе, километрах в сорока отсюда. Надо бы сходить, и в то же время думаю, что не надо, что лишнее расстройство…
Я, признаться, не мог ничего ему посоветовать. Никак я не предполагал, что на этом совещании придется решать и такие вопросы.
— Ладно, — сказал я, — поговорим, когда освободимся. Что-нибудь придумаем.
Понудренко объяснил товарищам, для чего их созвали. Каждого командира спросил, как он смотрит на слияние отрядов воедино под общим командованием Федорова. Большинство ответило согласием:
— Давно пора. Без этого пропадем.
Один лишь Бессараб, поразмыслив, объявил, что ему нужно посоветоваться с товарищами по отряду. Его предупредили, что обком партии рекомендует слиться.
— Я, ватого-етаго, трохи подумаю. Завтра утром скажу.
— Так смотрите, товарищ Бессараб, завтра в девять утра будем вас ждать. После вашего приезда и оформим приказ.
Перешли к другому вопросу. Как относиться к одиночкам и группам, желающим влиться в отряд. Их в лесу скиталось немало. И отставшие от своих частей, и беглые пленные, и пробивающиеся к фронту окруженцы. Народ все вооруженный. Одна из групп имела даже станковый пулемет. Но люди эти чувствовали себя в Рейментаровском лесу чужими. Плохо ориентировались, далеко не все решались общаться с населением. У них не было боеприпасов, они обносились, мерзли и, что самое главное, голодали. Почти все такие группы просились в отряды.
Разгорелся спор. Рванов, красный от волнения, показал мне глазами на дверь: «Не лучше ли мне, пока решается этот вопрос, уйти?» Действительно, дело касалось именно таких, как он. На совещании Рванов был единственным представителем людей, не принятых еще официально в отряд.
— Сидите, сидите, — сказал я Рванову. — Нам будет интересно выслушать и ваше мнение.
Командир кавалерийской группы Лошаков, большой, темный, как цыган, мрачный, насупив брови, сказал:
— Как это так принимать? Непонятно, зачем вдруг такое нарушение бдительности? Вы же сами, товарищ Федоров, и другие секретари обкома в Чернигове предупреждали о строжайшей секретности и конспирации. А теперь? Выходит, бдительность по шапке, и кто желает — придет. Как это понимать окруженец? Это значит — не погиб в бою. Пустите его в лес к партизанам он и у нас не захочет гибнуть, начнет прятаться за чужую спину. А тем более пленный. Пленный — это значит сдался. Нет, нам таких не треба. Партия нас отобрала и утвердила. И вас я знаю, Курочку знаю, Бессараба и Козика тоже. Я на них имею полное право опереться. Также и бойцы. Они у нас все известны, на них заполнялась анкета. Мое мнение — держись своих.
Первый возразил Балабай. Выступил он неожиданно горячо. Не ждал я от него такой прыти. Директор Перелюбской школы, преподаватель истории, Александр Петрович Балабай был мне известен как человек застенчивый, склонный к лирике, к равномерной, устроенной жизни. Директором школы он стал недавно. Хвалили его за порядок, чистоту, хорошую постановку воспитательной работы. «Молодой, но умелый и вдумчивый педагог» — вот характеристика, которую я чаще всего слышал, когда речь заходила о Балабае. Знал я еще, что он недавно женился, счастлив. И в представлении моем складывался образ тихого счастливца, посвятившего жизнь школе, жене, домику с садом.
Балабай сложения был могучего. Оделся он в форму офицера Красной Армии, и она ему очень шла. Голову он старался держать высоко, и не случайно у него под воротничком виднелась белоснежная полоска. На совещание он явился тщательно выбритым. Если бы все товарищи тянулись к такому партизанскому облику, было бы прекрасно. И хотя, выступая, он девически покраснел, я понял, что этот тихоня умеет постоять за себя и за свои принципы. Вот что он сказал: