Я снова лег, зарылся в скирду. А куры вовсю работали, копались возле меня, кудахтали, петухи гордо и независимо кукарекали. Я уже чувствовал к ним ненависть. Мне была известна немецкая страсть к «куркам» и «яйкам». Придут, станут охотиться за белым мясом — и наткнутся.
Ужасно захотелось покурить. Но я так продрог, что не мог пошевелиться… Папиросы, правда, намокли, спички тоже.
Стрельба вскоре прекратилась. Я услышал чьи-то шаркающие шаги и кашель, определенно старушечий. Никто не разговаривал, значит, старушка появилась в моей зоне без спутников.
Она стала звать кур, что-то шептала, ворчала.
Я вытянул занемевшие ноги, решительно повернулся, отбросил от себя солому и вскочил.
— Чур, чур, чур! — закричала старушка и замахала руками.
Увидеть такого дядю было, наверное, страшно — босой, небритый, мокрый, в голове овсюги.
Она перекрестилась и оцепенела. Я тоже с полминуты молчал, привыкал к свету: утро выдалось солнечное.
— Слышь, бабуся, — сказал я как мог спокойнее, — не бойся. Я не кусаюсь. Немцы далеко?
— Та ни, вон село. Воны в сели хлиб да животину грабуют.
— А у тебя, старая, нет чего перекусить? Может, хлеба кусок? Или молока крынка?
Говоря с ней, я оглядывался по сторонам; то, что в темноте принимал за хаты, оказалось будками для кур. Сюда, на поле, колхоз вывозил птицу для борьбы с вредителями и построил довольно просторные курятники. Старуха, видимо, была птичницей.
— Так как же, бабуся, есть у тебя перекусить чего-нибудь для русского солдата?
— Ничего немае, милый… хиба ж можно так людей пугать?
— В том лесу тоже немцы? — и я показал на опушку, что начиналась метрах в четырехстах от моей скирды.
— Всюду нимцы, везде, — сказала она.
Из-за курятника появился еще один человек. Старик, дряхлый, с длинной зеленоватой бородой. Вокруг шеи у него был повязан башлык.
— Вот, диду, хлопец, — сказала старуха. — Есть просит.
Старик исподлобья глянул на меня, ничего не сказал и начал развязывать башлык — долго он его разматывал. Затем вытащил большой ломоть хлеба, шмат сала и так же молча протянул мне, сам же сел на землю. Пока я уплетал, старики, не отрываясь, глядели на меня.
— Слышь, хлопец, — прервал, наконец, свое молчание старик, — тут шагах, мабуть, в сотне убитый солдат лежит. Шинель на нем, дуже добра шинель. Чем так дрожать, пойди сыми.
Продолжая жевать, я отрицательно покачал головой.
Старик вопросительно взглянул на меня:
— Не нравится? Э-эх!
Он встал и пошел за ту скирду, где я пролежал ночь и утро. Вернувшись, он притащил грязную и поразительно драную шинелишку.
— Не хочешь с мертвого, може, моей не побрезгуешь? Бери, хлопец, спасай жизнь.
Шинель была разодрана чуть не до ворота. Я наступил на полу, разорвал ее до конца. Одну половину накинул на плечи, другую разделил еще надвое, обмотал кусками ноги.
Старики следили за моими действиями без слов. Я тоже не пытался продолжать разговор. Куда уж мне: зуб на зуб не попадал, руки, ноги — все дрожало. Одежда после вчерашнего купанья еще не обсохла.
Обмундировавшись таким образом, я поднялся, простился со стариками и поплелся к лесу.
— Эй, хлопец! — кликнул меня старик.
Я обернулся.
— Дай те бог!.. Оружье-то у тебя есть?
Я утвердительно кивнул.
— Ну, так раньше, чем помрешь, може, хоть одного нимця приголубишь. Ну, чего стал? Давай-давай, хоть не зря помирай!
На опушке леса маячили какие-то человеческие фигуры. Думалось, что то русские люди. Очень бы хотелось снова встретиться с лейтенантом, со всей группой, что вчера потерял. Справа, метрах в пятистах, располагалось небольшое село.
По полю от села бежала девочка, босая, в одном платье. Она бежала во весь дух и кричала:
— А-а, а-а-а!
Увидев меня, она резко остановилась шагах в пяти и перестала кричать. Я тоже остановился. Это была маленькая, белобрысая крестьянская девочка лет девяти. Она глядела на меня широко раскрытыми глазами.
Я шагнул к ней, протянул руку, хотел потрепать по головке. Она отступила на шаг, губы ее дрогнули.
— Солдатику! — проговорила она, с трудом преодолевая одышку. — Идемо зи мною, ой, солдатику, идемо швыдше! — она вцепилась в мою руку и потащила к селу. — Нимцы мамку топчут, нимцы мамку тянуть. Ой, дядю, ну, пойдем, швыдше!
Быстро идти я не мог, а девочка хотела, чтобы мы бежали, она продолжала говорить: «Спасите маму».
Пройдя шагов пятнадцать, я сообразил, что нельзя мне с ней идти, не имею права поддаваться чувству. Я остановился.
— Ну, чего? — крикнула на меня девочка и дернула мою руку. Потом посмотрела мне в глаза, щеки ее судорожно задергались, она бросила мою руку, побежала обратно к лесу и опять закричала:
— А-а, а-а-а! — в голосе ее была такая тоска, такое отчаянье, что я рванулся за ней, крикнул:
— Стой, стой, девочка, идем к маме!
Но она не оборачивалась. Она бежала так быстро, что мне, с моими изодранными ногами, нечего было и думать ее догонять. Она кричала без передышки, и голосок ее я еще слышал минуты три… Он звучал в моих ушах и на следующий день и через неделю. Я его слышу и сейчас:
— Солдатику, идемо зи мною!