— Я хочу знать. Зачем мэтр Тейн сказал, что я лучший ученик. Он хотел вас обмануть? Гоэллон расхохотался так, что выронил свой свиток. Он утирал выступившие на глазах слезы тыльной стороной руки и тряс головой до тех пор, пока следом за свитком на пол не полетела серебряная заколка, удерживавшая волосы на затылке. Саннио молча следил за этим неожиданным приступом смеха, гадая, стоять ли так дальше, или подать господину нюхательной соли: вдруг с ним случилась истерика? После всего безумного объяснения это было бы вовсе неудивительно.
— Ох, Саннио, — сквозь смех сказал герцог. — Это лучшая из ваших шуток! Я так и представляю себе, как Леум подсовывает мне вас, вешая на уши вареную капусту, а я ему верю… да у вас же на лице все написано! Леум хотел оставить вас переписчиком, потому что это единственное, на что вы годились, по его мнению. Это я его попросил.
— Зачем? — если уж герцог сам разрешил ему не соблюдать условности, то эту возможность следовало использовать.
— Я думал, это вас на время взбодрит. Так, в общем, и вышло.
— А зачем я вам вообще нужен?
— Это, мой юный друг, вы узнаете в свой срок, а когда наступит этот срок — я вам не скажу. Мучайтесь, фантазируйте, сочиняйте объяснения, в общем, развлекайтесь, как обычно. Считайте это моей местью за поведение в эту седмицу. Я же говорил, что не собираюсь прощать вам эти выходки. Вы свободны, драгоценнейший. Свободны до завтрашнего утра.
— А как же письмо? И занятия?
— Письмо я закончу сам. Занятия проведу сам. А если вы сей момент не возьмете плащ, шляпу, шпагу, кошелек и кобылу, и не отправитесь в город, я вас туда отвезу тоже сам! — вновь расхохотался герцог.
— Благодарю вас, ваша милость, — Саннио поклонился с элегантностью лучших секретарей школы мэтра Тейна и поспешно выскочил в дверь, чудом увернувшись от подсвечника, пущенного ему вслед. Дойдя до своей комнаты — нужно было переодеться перед отъездом, — Саннио понял, что, кажется, поездка откладывается. В виски забили по три раскаленных гвоздя, причем каждый успел проржаветь и покрыться чешуйками. Потом неведомый палач принялся клещами вытаскивать эти гвозди, а они сопротивлялись почище рыболовных крючков. Вся эта вакханалия в собственной голове была и нестерпима, и неудивительна — с Саннио всегда происходило нечто подобное, когда он слишком волновался, а последний разговор… Пожалуй, слово «волнение» подходило к нему так же, как и к осенним штормам в Убли, тем самым, что срывают с петель двери. В школе его за подобную чувствительность дразнили, называли девчонкой, прочили карьеру домашнего зверька какого-нибудь извращенца, и Саннио быстро отвык жаловаться не то что наставникам — лекарю, но ничего поделать с собой не мог. Он научился даже отсиживать занятия, хоть голова и напоминала котелок с расплавленным свинцом, готовый вот-вот пролиться, а из глаз непроизвольно текли слезы, и приходилось изворачиваться, чтобы никто их не замечал — промакивать глаза носовым платком и притворно сморкаться, делая вид, что простужен. На этот раз все было хуже, чем в школе, едва ли не так же паршиво, как в первый раз, когда Саннио болел горячкой. Тогда монахини клали ему на голову лед, но стояла середина лета, самая жаркая пора в году, и лед быстро таял, а вода согревалась на пылающем лбу, и по щекам сбегали слишком теплые, противные капли. Такие же противные и едкие, как собственные слезы. Юноша сполз по стенке, и уже не различал ни звуков, ни цветов. Перед глазами плыла теплая липкая муть, балаганно-яркая и бесформенная, а в ушах сотня кузнецов лупила молотами по наковальням. Он не знал, кто его нашел, уложил в постель и силой заставил выпить какую-то настойку, лишенную вкуса и запаха, — может быть, тошнотворно горькую, может быть, сладкую, — он и этого не различал; кто зажег возле постели кадильницу, дым из которой щипал глаза и заставил заснуть, — может быть, слуги, может быть — лекарь, или Кадоль, начальник личной гвардии…
В голове билась только одна связная мысль, такая же нестерпимая, как и гвозди в висках: «Я не сделал того, что мне приказали. Я опять не сделал…».
2. Собра — окрестности Веркема — Брулен