Встретили его пышно, будто он и не дьяк вовсе, а виднейший боярин из Рюриковичей. И за стол богатый усадили, и беседу ласково вели, не чинясь ничуть, мол, как да что. Но Иван Михайлович сразу почуял, куда они гнут, потому и снедать почти не стал — так, расстегая отведал — больно он смотрелся заманчиво, пару горстей изюмца в рот отправил и глоток меду из чары отпил. Да и то скорее ради прилику это сделал, чтоб вежество показать.
А вот с обещаниями дудки. Тут у них ничего не вышло, как они его ни улещали. К тому же несложно это было сотворить. Им же впрямую бухнуть боязно — все намеками пытались, так что всего и делов было у дьяка — притвориться непонимающим чего от него хотят.
Владимир Андреевич, потеряв терпение, под конец разговора уже хотел было обсказать все как есть, но тут его мать одернула. Ох и ведьма. Иван Михайлович даже поежился, вспомнив ее пристальный взгляд, но особенно свисавшие чуть ли не до поясницы распущенные волосы. Тогда только понял он, почему бабам положено их под убрус али под кику прятать, да и девке тож в косу заплетать. Оказывается, зрелище это может испугать само по себе, особенно такие волосы, как у Ефросиньи Андреевны, урожденной княжны Хованской — густые и поражающие своим контрастом, где ослепительно черные, как смоль, то и дело перемежались с суровыми белыми прядями.
Конечно, верность по мужу хранить надобно — кто спорит, но уж больно она это старательно всем выказывает, будто попрекая кого. А кого? То-то и оно. Всем ясно, что и судьба ее невезучая, и ранняя смерть супруга Андрея Иоанновича — все это по вине матери нынешнего царя Елены Васильевны Глинской[123], но сам-то государь здесь ни при чем — малец был семи лет от роду. Так что не след бы ей на него самого так уж злобствовать. Хотя баба что бес — один у них вес. Коли что в голову втемяшится — будет до конца напролом лезть. А уж ежели речь идет о том, чтоб родное да еще и единственное дитятко на царский трон усадить — тут и дураку ясно, что княгиня ни перед чем не остановится.
И еще возки ему не понравились, которые то и дело подкатывали к высокому крыльцу семишатрового терема Старицких, а в них же не кто-нибудь, а бояре, да все из самой что ни на есть знати. Иные как-то робели, незамеченными старались проскользнуть, вроде князя Ивана Михайловича Шуйского, а прочие открыто, ничего не боясь.
Сам Висковатый приметил немногих — только князей Петра Щенятева да Ивана Пронского, зато обилие детей боярских из числа служивых запомнилось хорошо. К чему их столько? На смотр никого не вызывали — рано вроде бы, в порубежье тоже все покойно, так почто их собрали? Для чего? На кого им идти?
И потом уж больно они все веселые. Понятно, когда деньгу выдают — печаловаться ни к чему, но тоже странное совпадение. Именно в эти дни, пока в царских палатах скорбят, пока народ по церквям разбежался, чтоб во здравие царя свою свечечку пред иконами прилепить, князю Старицкому приспичило своих ратников порадовать да рубли раздать. Или… оттого и раздача, что в Кремле скорбь?
«Да-а-а… И что с нами будет со всеми? А с Русью-матушкой?.. А со мной? Не про меня ли сказано, что ноне в жиру, а на завтра по миру?» — И Иван Михайлович, закручинившись, задумался, да так глубоко, что не сразу и понял, что Иоанн проснулся, испуганно вздрогнув от его глуховатого негромкого голоса.
— Все отписал?
— В точности, государь.
— Чти.
Дьяк зачел. Иоанн безмолвствовал, размышляя. Выходило как-то неправильно, но что именно — он никак не мог понять. Чувствовал, что не так надо бы, но бесконечное кружение в голове мешало сосредоточится, ухватить ниточку и, как в сказке, последовать за клубочком, а уж он сам приведет куда надо. Думал, что сон подсобит, да куда там. Как бы не хуже стало.
И ведь чудно как-то — тело горит, будто кто прямо в чрево угольков накидал, и в то же время знобко, морозно, трясет так, словно на мороз в одних холодных портах[124] выскочил да цельный час на улице в них проторчал. Но это еще куда ни шло, лишь бы кружение остановить. Но с ним Иоанн так ничего и не мог поделать — мельтешило перед глазами, и все тут.
— Надо бы тот же замес учинить, но иной пирог испечь, — прошептал он еле слышно.
— О чем ты, государь? — склонился к его изголовью дьяк.
— О духовной, — пояснил Иоанн. — Боюсь, что тот алтын, да не того рубля у меня выходит.
— Чтой-то неверно? Исправлять будем? — поинтересовался Иван Михайлович.
— Да все верно…
Кружение усилилось. Потолок то угрожающе надвигался, грозя прихлопнуть, то подлетал ввысь и был еле виден. Стены будто извивались, то стягиваясь, то вновь расходясь. Сам дьяк тоже не стоял на месте, а будто неслышно и невидимо переступал ногами в каком-то медленном танце. Временами его фигура настолько расплывалась, что от нее оставалось видимо лишь одно темное пятно, колеблемое невидимым ветром. Ветром, который явственно дул
— Ладно, ты покамест иди, — с трудом выдавил он. — Да через два дни собери мне… Хочу я, чтоб… — и закрыл глаза.