Дивился противоречию: разум – это прежде всего понимание красоты, а в красивом мире бегают сильно глупые люди. Можно торговать самками, можно отличаться внутривидовой жесточью, можно вообще много чего учинять при несдержанности чувств и характера, но самое страшное все-таки – это когда пронизывающие иглы инея не зажигают радостных чувств.
Как быть?
У людей полуземлянка, песок под ногами, запах нечистот.
У них вечный лай, брань, угрозы ножа. «Я тебя зачем в пещере оставил? Чтобы ты заворовал, стал разбойником?» – «А я терпел столько! Где ты был?» – «А меня за сколько денежек оставил приказчику?»
Одна корова морская звучала приятно.
Ефиопа, на котором носили тяжести, теперь клали ночью рядом с округляющейся Алевайкой, потому что становилось холодно.
Аххарги-ю радовался. Знал теперь, что знаменитый контрабандер не ошибся.
С невыразимых высот вслушивался в смутные споры. Высосав с берегов уединенной протоки все молибденовые спирали, пытался подвести итог. Все время убеждался в том факте, что нет на Земле истинного разума – только инстинкты. Правда, круг симбионтов шире, чем раньше думали.
«Я тебя маленьким зачем в пещере оставил? Разбойником стать?» – «А ты с пушкой зачем на меня? Не брат разве тебе?»
Два брата по крови, в обширном мире так счастливо нашедшие друг друга через столько лет, теперь жестоко ссорились. Один руку держит на ноже, другой сходит с ума, глядя на Алевайку.
«Мне часто остров снился льдяной». – «Я тоже видел во сне такое».
Симбионты, радовался Аххарги-ю. Когда-то их разделяла Большая вода, теперь та же вода объединила.
Дивило такое и Алевайку.
Оказалось, что немец и Семейка – не враги, а просто два потерявшихся в жизни брата. Оба Алевайке нравились, с каждым жила. Спала, правда, с ефиопом. Братья, поглядывая на Алевайку, в тесной полуземлянке ссорились. Редко поднимали толстые лбы к горящему небу, содрогающемуся от беззвучного смеха Аххарги-ю.
Устав, немец присаживался перед очагом на корточках:
– Мне бы кочик да сто рублев.
– Да зачем?
– Знаю один мертвый город.
– А это зачем?
– Майн Гатт! Там идолы из золота. И сад золотой.
– И что? Ничего больше?
– Ну, почему? Растения.
– Всякие вкусные?
– Золотые.
– А дрова?
– Они тоже из золота.
– Так ведь гореть не будут!
– Майн Гатт! А зачем гореть? Не надо этого там дровам. Там всегда жарко. Девки бегают нагишом. Я по змеям ходил деревянной ногой, не боялся. Хитрая была нога, – вздохнул. – Я ее изнутри выдолбил, как шкатулку.
Много уложил золотых гиней и дукатов, даже несколько муадоров было. Тяжелая нога, но я терпел. Богатство всегда при себе. Надежно.
– Ну, будь сто рублев, что бы купил?
– Не знаю… Может, калачик…
– Да где бы купил? – сердилась Алевайка.
Намекала:
– Значит, девки нагишом?
Сердито намекала:
– Из золота?
И не выдерживала:
– А как там у них с северным сиянием? Не тревожат ли белые медведи?
Но боялась немца. Семейка еще ничего, хотя рука тяжелая. А вот ежели допустить, скажем, что Бог может создать одного человека только для того, чтобы он все делал как бы из любви к аду, то прежде всего – это одноногий.
Чувствовала – нож при нем.
Все движения немца отдавали желчью и кислотой.
Ругала и гладила ладошкой по голове – успокаивала. Гладила тут же ефиопа, как маленькую черную собаку Сердито щипала Семейку: «Ты сколько денежек за меня брал? Не знаешь разве? Приказчик тот, как сноп, так трепал меня. – И перекидывалась на немца: – Вот зачем повесил приказчика? Пусть бы он пьяный валялся в чулане. Все человек».
– Каждому свое, – играл немец волнистой шеффилдской сталью.
А ночь.
А пурга.
Воет ветер, слепит глаза.
В темной пене меж отодранных течением льдин шипят бабы-пужанки, ругается тинная бабушка, передвигаемыми камнями путает глупых коров, водоросли разбросаны, как косы. Солнце давно не показывается из-за горизонта.
Аххарги-ю ликовал: никакого разума.
А Семейка вдруг натыкался на округлый живот Алевайки. Конечно, девка сразу пунцовела, задерживала на животе мужскую ладонь. «Сын родится», – тянул свою руку и немец. Семейка его руку не отталкивал, но сердился: «Вырастет, зарежет Пушкина-воеводу».
Аххарги-ю беззвучно смеялся.
Вот радость какая для контрабандера: симбионты начинают делиться.
– Мне бы кочик да сто рублев. – Немец сердито поглаживал то Алевайкин живот, то свою отсутствующую ногу. Жаловался: – Реджи Стоке на Тортуге зашил в пояс украденные у товарищей сорок два бриллианта. Мы страстно желали повесить его сорок два раза. Такое не удалось. Получилось с первого раза.
Вздыхал:
– Интересно жили.
Разговаривая с коровами, Алевайка увидела темное на берегу.
Две звезды в небе, ленивые полотнища северного сияния, черная полоса незамерзающей воды вдоль берега.
– Что там? – крикнула Семейке.
Тот спустился с обрыва, обогнав одноногого.
Но немец тоже ковылял вниз. Для верности держался за ефиопа. Все равно оба спотыкались – закопченные, оборванные.
– Абеа?
Немец вдруг затрепетал: «Майн Гатт!»