– Чего ж проще. Какой родился, такой и есть. Сверху не закрасишь. Обличьем… – Торбиха внимательно посмотрела на Ивана, – обличьем схожий вот на Иванкову сторону.
– Про лицо я тебе сама пела на проводинах. Ты могла и не выронить это из памяти… Ты лучше скажи, что у него такое особенное на теле?
Торбиха всплеснула руками.
– Куча смеха и тилько, бабо! Да что ж я с им в одной кровати просыпалась? Не тот он мужик, чтоба позвало на что с ним такеичкое… Из себя дробнесенький… Мелочёвка… В меру не вошёл. По силам цыплак цыплаком. Что цыплак – слабше весенней мухи, слабше тени! У него смерть стоит за ухом дожидается…
– Постой! Постой, девка! – защитно вскинула старуха руку. – Лучше сознайся, что не видела. А так чего ж человека худославить?.. А особенное его на видах. Не обязательно одёжку спускать.
Хмыкнула в задумчивости Торбиха.
– А ведь, кажись… На одном ухе, на самом кончике мочки – с горошину родинка. Навроде серёжки?
– Вот! – старуха кинулась к Торбихе. – Видала! Лизушка! Родимушка! – Обнимая и целуя Торбиху, старуха горячечно запричитала, зажаловалась ей про то, что и на другом ухе была у Иванка такая же серёжка живая. Да не угодил раз Иван пану. Пан до таких степеней крутил ухо женатому мужику – оторвал серёжку. – Ня-я-анько!.. Живо-ой!
И Иван, и Петро, стоявшие, как на похоронах, не могли взять в толк эту весть.
Жизни их клонились к вечеру. Были они по годам уже давно дедами. Иван вон обсыпан внуками. И вдруг тебе на́ – сыскался у них папычка!
Нелепым, кощунственным представилось им навеличивать этим детски-чистым, высоким словом кого-то, именно кого-то стороннего, чужого.
Что соседа слева, что соседа справа, что любого прохожего, что того заокеанца звать отцом было одинаково непонятным, недостижимым – ни Иван, ни тем более Петро вовсе не знали его в лицо, не видали даже с карточки и ничего сыновьего, ничего благодарного не поднялось в их душах к тому далёкому ветхому старчику, невесть как вывороченному Торбихой из людской суетной преисподней.
Казалось, Иван не слышал матери. Отсутствующе, каменно смотрел перед собой и не мог приставить ума, не мог понять, что ж тут такое деется.
Присевший на лавку Петро, мягче норовом, покладистей, упёрся массивным вислым подбородком в сцепленные пальцы рук, что стояли локтями на коленях, тяжело ворочал жернова мыслей, и были его мысли про то, что всё в этом свете возвращается на круги своя. Поехала Торбиха – воротилась. Завеялся, затерялся полвека назад батенько – обозначился…
– Нянько… нянько… – больным шёпотом звала в слезах старуха, ладясь зарыться лицом у Торбихи на груди.
– Бабо! Ну на шо тако убиваться? Я ж Вам всё одно не достану его из пазухи, – набряклым голосом басовито прогудела Торбиха и, трубно охнув, повалилась старухе на плечо.
Саданул Петро кулачиной в ребром выставленную аршинную ладонищу, поднялся глыба глыбой!
– Перфект[5]! Весёленький перфект! Без сливовицы не разберёшь, – и, полуобняв плачущих, пробасил: – Айдате к столу, айдате. Айдатеньки!
Торбиха, патлатая, расхристанная, будто очнувшись, разом перестала блажно выть, кинулась подправлять волосы под нарядную газовую косынку не нашей работы.
– Вот дура с придурью! – честила себя. – Во-от уж где пересоленная дурайка! Вы-то, бабо, по делу кричите. А я с чего за компанию увязалась?
– Давайте, давайте в дом, – легонько поталкивая женщин, не отступался Петро. – Примете горячий градус, там всё сразу и прояснится.
– За присоглашение к хлебу, Петруня, спасибко, – в ласке улыбнулась Торбиха. – Да не в час… Некогда…
И к старухе:
– Я, бабо Аня, главно не сповестила… Вы… Жалко Вас… Вы всю жизню его выглядали. Кричите об ём как! А он там – парази-и-итствует!
Отшатнулась старуха.
– Лизушка! Что ты!? Что ты!? Не лови греха на душу. Вода всё сполощет. Злого слова – никогда!
– Не брешу, бабо.
И Торбиха – о, у Торбихи из рук не выпадет! – чувствуя, что каждое её слово в цене за золото идёт, пустилась со всей обстоятельностью, в деталях расписывать, как её встретили ладом да шиком, как закатили в её честь роскошную вечёрку, как стали сходиться гости и как тут-то Торбиха и вспомни про фотографию, вспомни и спроси и хозяев, и первых гостей, а не слыхал ли кто про деда Голованя. Ну пропал же такой человече без вестей!
– Это когда ж и успели запихнуть его в пропащои? – говорят ей и кажут в окно на пару, что приближалась. Мелконький старичок не то вёл, не то сам для надёжности держался – и это было всего вероятней – за середину опущенной руки ещё крепкой женщины под годами. – Наш Иванко ещё хват на все заставки. Собственной персоной! С собственной мадамкой Любицей! Бачь, саукался пар-разитяра!
– От живой жены женился? – темнея, удушенно прошептала старуха. – Что ты, Елизавета?! Из-под измороси да под ливень… Не бей язык попусту. Не верю! – обрубила с твёрдой решимостью.