Ирония истории заключается в том, что СССР имел в космосе более софистичные, чем американские, системы. В августе 1993 г. администрация Клинтона не сочла нужным скрывать, что первые результаты реализации Стратегической оборонной инициативы были просто сфабрикованы. Но важен результат. Такое объяснение крушения СССР немедленно встретило контраргументы. Сами же американцы отмечают, что выход советских войск из Афганистана и Восточной Европы был осуществлен значительно позже пика рейгановских усилий в области военного строительства, пришедшихся на 1981 — 1984 гг., значительно позже того, как стало ясно, что сверхвооружение не делает советскую переговорную позицию мягче[350]. Критики уверенно указывают на неубедительность тезиса о «переутомлении Советского Союза», напоминая о том, что в 80-е гг. СССР был гораздо сильнее, чем в 50-е или 60-е гг., что индустриальная база Советского Союза за послевоенные десятилетия выросла многократно — и непонятно, как могла подорваться его экономика в конце 80-х гг., если она выстояла в 40-х[351]. Никто ведь так и не смог доказать, что «бремя оборонных расходов в Советском Союзе значительно возросло за 1980-е гг., более и важнее того, никто еще не смог доказать связь между рейгановским военным строительством и коллапсом советской внешней политики»[352].
По мнению американского исследователя Э. Картера, никто не может доказать, что именно действия американской администрации подвигли Советский Союз на радикальные перемены. М. Мандельбаум прямо говорит, что главная заслуга Рейгана и Буша в грандиозных переменах 1989 г. заключалась в том, что «они спокойно оставались в стороне»[353]. Ведь еще в 1989 г. Р. Пайпс, один из главных идеологов рейгановской администрации, утверждал, что «ни один ответственный политик не может питать иллюзий относительно того, что Запад обладает возможностями изменить советскую систему или поставить советскую экономику на колени»[354]. Сторонники жесткой линии на Западе были ошеломлены окончанием «холодной войны» именно потому, что коллапс коммунизма и распад Советского Союза имели очевидно меньшее отношение к американской политике сдерживания, чем внутренние процессы в СССР. Настоящее улучшение двусторонних отношений началось не в пике рейгановского военного строительства и неукротимого словоизвержения, а к Рейкьявику (1986), когда Вашингтон смягчил и риторику, и практику: «Чудесное окончание «холодной войны», — пишет Д. Ремник, — было результатом скорее сумасшедшего везения, а не итогом осуществления некоего плана»[355].
Запад снова на высоте
Горбачевский идеализм стал предпосылкой национального самоопределения народов Советского Союза, ушедших в пятнадцать национальных квартир. Запад никогда бы не смог это сделать своими силами. Просторы, погубившие Лжедмитрия, Наполеона и Гитлера стали терять свою спасительную для России функцию. Понадобился внутренний развал сверхдержавы, деградация марксистской идеологии, менеджеристская импотенция Госплана, фейерическая деградация ЦК КПСС, ликвидация силовых и материальных стимулов советской системы, отвращение интеллигенции, абсурд корыстного распределения, чтобы народы Советского Союза стали безразличны к марксистско-ленинскому эксперименту, все острее ощущая, «где пышнее пироги».
Почти столетием спустя, после того как воинственное крыло российской социал-демократии взяло политическую ответственность за судьбы России, власть в стране оказалось у относительно немногочисленной политической силы, выступившей под знаменем либерализации, политической свободы и рыночного капитализма, решая, по существу, ту же задачу модернизации экономической и социальной системы страны, но другим путем — посредством мобилизации творческой функции капитала и возврата в мир технически зрелых, финансово обильных, могущественных государств Запада.
По существу в России воцарилось новое издание Орвелла: стране, обществу, человеку становилось все хуже, паруса демократии за спиной Ельцина начали совсем исчезать за горизонтом, принципы народоправления попирались все гнуснее, рынок потерял всякую творческую функцию, а наши добрые западные друзья, в частности, хорошо знавший Москву Тэлбот, говорили удивительные вещи о свершившемся феноменальном прогрессе. Гладкопись милого козыревского вестернизма постепенно стала сводиться к более сложной картине.