В самом деле, рассеянность кампаньского священника более красноречиво, нежели речи, свидетельствовала об ужасном смятении, владевшем душою его. Но еще более поразился Деманж, вернее, пришел в совершенное изумление, в первый, и последний, раз увидев слезу, катившуюся по тонкому лицу друга.
– Прощайте, Жак, – молвил настоятель, силясь улыбнуться. – Ежели существуют предвестники скорой кончины, то столь необычное отступление от моих домашних привычек, столь поразительное забвение простейшей осторожности есть, в сущности, роковое предзнаменование…
Им уже не суждено было свидеться вновь.
II
Аббат Дониссан вернулся домой лишь глубокой ночью. Лежавший с книгой в руке, но не читавший Мену-Сегре долго слышал мерные шаги викария, расхаживавшего по комнате. "Скоро настанет час решительного объяснения", думал старый священник. Он не сомневался в том, что объяснение совершенно необходимо, однако до сей поры избегал его, ибо в мудрости своей предоставлял викарию возможность первому начать решительное объяснение со всеми преимуществами его и неудобствами… Последние звуки стихли окрест, лишь слышались за стеной те же размеренные шаги. "Почему именно в эту ночь, а не завтра, не послезавтра? – думалось настоятелю. – Видно, я разволновался из-за разговора с Деманжем". Но, вопреки самым разумным и очевидным доводам, он с растущим тревожным волнением ждал чего-то необычного, что непременно должно было случиться. Вдруг в коридоре скрипнули петли, в дверь дважды постучали, и в комнату вошел Дониссан.
– Я ждал вас, друг мой, – сказал только Мену-Сегре.
– Знаю, – смиренно ответствовал гость.
Но он тотчас поднял голову, выдержал взгляд настоятеля и твердо проговорил без единой заминки:
– Мне должно ходатайствовать перед его преосвященством об отозвании моем в Туркуэн. Я надеюсь умолить вас поддержать мое прошение, не утаивая ничего из того, что вам известно обо мне, и не щадя меня даже в малости.
– …Постойте… погодите… – перебил Мену-Сегре. – Вы сказали "мне должно ходатайствовать"? Должно… Почему должно?
– Мне не под силу исполнять обязанности приходского священника. отвечал аббат тем же голосом. – Так думал мой наставник, и, судя по всему, вы того же мнения. Даже здесь я мешаю творить добро. Последний селянин прихода устыдился бы столь неопытного, несведущего и не умеющего держать себя с истинным достоинством священника, как я. Возможно ль мне надеяться восполнить когда-либо недостающее, сколь бы усилий я ни прилагал к тому?
– Оставим это, – прервал его речь настоятель, – оставим это. Я понял вас. Бесспорно, ваши угрызения небезосновательны. Я готов просить его преосвященство о вашем отзыве, но дело ваше щекотливого свойства. Лежащие на вас обязанности не доставляли вам, в сущности, много хлопот. Но, судя по всему, вам и это показалось многовато?
Аббат Дониссан потупился.
– Довольно ребячиться! – вскричал настоятель. – Возможно, вы сочтете меня бессердечным, но я и должен быть таким с вами. Приход слишком беден, друг мой, чтобы кормить бесполезного работника.
– Признаюсь,- едва пролепетал бедняга, – …правда, я еще не решил… в общем, я собирался… искать… искать где-нибудь в монастыре хотя бы временного пристанища…
– В монастыре!.. У таких, как вы, сударь мой, это слово с языка не сходит. Белое духовенство составляет гордость церкви, крепость ее. В монастыре! Монастырь не место отдыха, не приют, не дом призрения!
– Все это так, – хотел вымолвить Дониссан, но с уст его слетело лишь невнятное бормотание. Багровые, несмотря на необычайное волнение, щеки викария дрожали, и лишь дрожь эта выказывала ужасное смятение души его. Но когда наконец он обрел способность говорить, в голосе его слышалась даже некоторая твердость: – Так что же мне делать?
– Что делать? – повторил настоятель. – Вот первое разумное слово, какое слышу от вас. Поелику вы признались в своей неспособности наставлять и вразумлять ближнего, возможно ли вам мудро распоряжаться самим собою? Сын мой, меня дали вам в наставники Господь и епископ.
– Это так, – согласился аббат, помедлив, – …и все же я умоляю вас…
Он не договорил. Властным манием руки настоятель принудил его к молчанию. С любопытством и страхом глядел Дониссан на престарелого, обыкновенно столь учтивого священника, ставшего вдруг надменно-невозмутимым, чей взор исполнен был теперь такой твердости.
– Дело трудное, – начал старец. – Ваше начальство допустило вас к рукоположению и, надо полагать, решило так по здравом размышлении. В то же время неспособность исправлять свои обязанности, в которой вы давеча признались…
– Позвольте, – заговорил снова несчастный викарий тем же неживым голосом, – но ведь гожусь же я хоть к какой-нибудь апостолической службе, соразмерной уму моему и способностям. К счастию, телесное здоровье…
Он умолк, пристыженный тем, что в своей безграничной простоте противопоставил множеству красноречивых доводов столь жалкое возражение.