- С востока, - ответил идиот.
Садовник не соврал, и тайна башни была всамделишным секретом; это темное, жалкое дерево, что сверкало лишь по ночам, было первым деревом из всех.
Он опять спросил:
- Вы откуда?
- С холмов Джарвиса.
- Станьте у дерева.
Все еще улыбаясь, идиот встал спиной к бузине.
- Раскиньте руки, вот так.
Идиот раскинул руки.
Ребенок что есть мочи побежал к хижине садовника и, вернувшись по затопленным водой лужайкам, увидел, что идиот не двинулся о места и стоит, вытянувшись в струнку, спиной к дереву, и улыбаясь.
- Давайте я привяжу вам руки.
Идиот почувствовал, как проволока, которой не удалось скрепить грабли, сомкнулась вокруг его запястий. Она врезалась в его тело, из образовавшихся ран на дерево, сверкая, падала кровью.
- Брат, - сказал он. На ладошке у ребенка он увидел серебряные гвозди.
ПОСЕТИТЕЛЬ
Его руки устали, хотя всю ночь они лежали поверх простыней на постели, и он поднимал их, чтобы только поднести ко рту и к своему обезумевшему сердцу. Вены тянулись, как болезненно синеватые ручьи к бесцветному морю. Рядом с ним струился пар от молока в треснувшей чашке. Он чувствовал аромат утра и знал, что петухи во дворе запрокидывали назад головы и выкликали солнце. Чем были эти простыни на нем, если не погребальными саванами? Чем были эти часы с деловым голосом, тикающие между фотографиями матери и умершей жены, если не голосом давнего врага? Время милосердно позволяло солнцу освещать его постель и безжалостно вызванивало уход солнца, когда приближалась ночь, и ему еще больше не хватало алого света и прозрачного тепла.
Райанон ухаживала за мертвым и подносила треснувший край чашки к мертвым губам. То, что билось под этими ребрами, не могло быть сердцем. Сердца не бьются в мертвых. Когда он лежал, готовый к последнему испытанию измерительной ленточкой, Райанон вскрыла его грудную клетку ножом для книг, вырвала сердце и вложила часы. Он слышал, как она сказала в третий раз: "Чудесное молоко, выпей". И, чувствуя, как оно течет, оставляя кисловатый привкус на языке, а ее рука поглаживает его лоб, он понимал, что не мертв. Он был живым человеком. Миля за милей месяцы перетекали в годы, завершая иссякшие дни. Сегодня Каллаган присядет рядом и поговорит с ним. В глубине сознания он слышал, как спорили голоса Каллагана и Райанон, пока он не заснул, ощущая вкус крови слов. В руках была усталость. Он рассматривал свое вытянутое, бледное тело, замечая ребра, пронзавшие кожу. Его руки держались за другие руки и подбрасывали мяч высоко в воздух. Теперь это были мертвые руки. Он мог ворошить ими волосы, или сложить их неподвижно на животе, или спрятать их в ложбинке на груди Райанон. Неважно, что он делал с ними. Они были так же мертвы, как стрелки часов, и двигались, как заведенные.
- Закрыть окна, пока солнце не станет теплее? - спросила Райанон.
- Мне не холодно.
Он мог бы сказать ей, что мертвые не чувствуют ни холода, ни тепла, солнце и ветер никогда не проникнут сквозь его оболочку. Но она бы безобидно рассмеялась и поцеловала его в лоб, и сказала бы ему: "Питер, что печалит тебя? Однажды ты встанешь на ноги". Однажды он пройдет по холмам Джарвиса призраком мальчика и услышит, как люди скажут: "Вот идет призрак Питера, поэта, умершего задолго до своих похорон".
Райанон заботливо укрыла его, поцеловала, пожелав доброго утра, и унесла треснувшую чашку.
Человек с кистью провел цветную борозду под солнцем и раскрасил кольца, обводившие круг солнца. Смерть шла в человечьем обличье с косой, но в тот летний день ни один живой стебель не будет скошен.
Больной все ждал и ждал своего посетителя. Питер ждал Каллагана. Его комната - это мир внутри мира. И он сам вмещал в себя целый мир, летящий по кругу, и в нем тоже вставало солнце и садилась луна. Каллаган был западным ветром, и Райанон сметала озноб западного ветра подобно ветру с Таити. Рука дотянулась до головы и замерла, камень на камне. Никогда еще голос Райанон не был таким далеким, как в тот миг, когда уверял его, что кислое молоко было чудесным. Кем же была она, если не возлюбленной, исступленно взывавшей к своему избраннику сквозь покров гроба? Кто-то в ночи вывернул его наизнанку и опустошил, оставив одно фальшивое сердце. Под доспехами ребер оно было чужим, как было чужим биение крови в ступнях. Его руки не могли больше ни совершать движения, ни обвиться вокруг девушки, чтобы защитить ее от ветра или грабителей. Не было ничего дальше под солнцем, чем его собственное имя, а поэзия была лишь словесной струной, натянутой на прутике, вкруг которого теснились стебли гороха. Он лепил губами крохотный шарик звука, придавая ему некую форму, и выговаривал слово.
Мертвые не ждали до завтра. Невыносима мысль, что после еще одной ночи, проснувшись, жизнь снова пустит свои ростки, словно цветок, прорастающий сквозь щели гробовой крышки.