Мы вышли из леска и пошли по извилистой пустынной тропинке, которая была очень хорошо известна Андре. «Вот, — сказала она мне вдруг, — вот ваше пресловутое Кренье, и вам повезло: Эльстир писал как раз при такой погоде и при таком освещении». Но я еще был слишком огорчен тем, что во время игры в «веревочку» низринулся с вершины таких надежд. Вот почему мне уже не с тем удовольствием, которое я, наверно, мог бы испытать, внезапно удалось различить у моих ног, среди скал, где они притаились, укрывшись от жары, морских богинь, которых подкараулил и настиг Эльстир: под темным откосом, столь же прекрасным, как на картине Леонардо, таились чудесные Тени, осторожные и скользящие, проворные и молчаливые, готовые при первом же притоке света скользнуть под камень, спрятаться в ямку, и быстро возвращающиеся, как только минует угроза луча, к подножию скалы или к водорослям, под солнцем — крошителем утесов и обесцвеченного океана, дремоту которого они словно оберегают, неподвижные и легкие, высовывая из воды свое скользкое тело и устремляя вдаль внимательный взгляд своих темных глаз…
Мы присоединились к остальным девушкам, чтобы идти домой. Теперь я знал, что люблю Альбертину, но, увы, не думал говорить ей об этом. Ибо со времени Елисейских полей мое представление о любви изменилось, хотя существа, на которых направлялась последовательно моя любовь, были почти одинаковы. Во-первых, признание в любви, объяснение с той, которую я любил, уже не казалось мне существенным и необходимым для любви эпизодом; да и самая любовь казалась не реальным фактом, лежащим вне меня, а только субъективным наслаждением. Я чувствовал, Альбертина тем охотнее будет делать все, что нужно, чтоб продлить его, если не будет знать о моей любви.
Все время, пока мы шли домой, для меня существовал не только образ Альбертины, погруженной в лучи, исходившие от других девушек. Но, подобно тому, как днем Луна является всего лишь маленьким белым облачком, разве что более определенным и отчетливым по своим очертаниям, а как только угаснет день, обретает всю свою мощь, — так и образ Альбертины взошел в моем сердце и засверкал, вытеснив всё, когда я вернулся в гостиницу. Моя комната показалась мне вдруг совсем иной. Разумеется, она уже довольно давно перестала быть той враждебной комнатой, какой была в первый вечер. Мы неустанно видоизменяем наше жилище; и по мере того как привычка освобождает нас от ощущений, мы подавляем неприязненные элементы цвета, размеров, запаха, которые объективировали наше тягостное чувство. Это не была и та комната, которая пользовалась достаточной властью над моими чувствами, чтобы радовать меня, но уже не мучить, разумеется, — вместилище ясных дней, похожее на бассейн, где отсвечивала омытая лучами синева, которую на какой-нибудь миг закрывал, неосязаемый и белый, как испарения зноя, отраженный в волнах ускользающий парус, — или та всецело эстетическая комната, какой она бывала в живописные вечера; то была комната, в которой я прожил столько дней, что уже не замечал ее. И вот я снова начинал видеть ее; но на этот раз с эгоистической точки зрения, которая свойственна любви. Я подумал о том, что красивое, наискось поставленное зеркало, изящные застекленные шкафы внушили бы Альбертине, если б она посетила меня, благоприятное представление обо мне. Переставая быть промежуточным пунктом, где я проводил несколько минут, чтобы вырваться на пляж или в Ривбель, моя комната превращалась в нечто реальное и дорогое для меня, обновлялась, так как всякую находившуюся в ней вещь я теперь рассматривал и оценивал глазами Альбертины.