Зато на другое утро! — после того, как слуга принес теплой воды и разбудил меня, и пока я одевался, напрасно стараясь отыскать необходимые вещи в чемодане, откуда я доставал что попало и как раз то, что мне было совершенно не нужно, какое это счастье — уже думая об удовольствии завтрака и прогулки, видеть в окне и в стеклах книжных шкафов, точно в иллюминаторах каюты, море нагое, без теневых пятен, и все же наполовину в тени, отделенной тонкой, подвижной линией, и следить глазами, как волны, одна за другой, прыгают, будто с трамплина. Поминутно, держа в руке туго накрахмаленное полотенце, на котором было написано название отеля, и делая тщетные усилия, чтобы вытереться насухо, я подходил к окну и вновь бросал взгляд на бескрайний, слепящий, холмистый простор и на снеговые гребни валов из местами гладкого и полупрозрачного изумруда, с благодушной свирепостью, сдвинув брови, как львы, воздвигавших и рушивших свои скаты, на которых солнце улыбалось безликой улыбкой. Окно, к которому я потом подходил каждое утро, было подобно окошку дилижанса, где мы спали и теперь хотим посмотреть, приблизилась или отдалилась за ночь вожделенная горная цепь, — только здесь бугры моря, прежде чем, пританцовывая, вернуться к нам, могут отхлынуть так далеко, что нередко лишь за длинной песчаной косой я различал на большом расстоянии первые их взметы в воздушной, прозрачной голубоватой дали, вроде ледников на заднем плане картин ранних тосканских художников. Иной раз совсем близко от меня солнце смеялось на волнах такого же нежно-зеленого цвета, какой сохраняют альпийские луга (в горах, где солнце растянется то здесь, то там, словно великан, который весело, неравномерными прыжками, спускался бы по их склону), не столько благодаря влажности почвы, сколько благодаря текучей подвижности света. Ведь в том проломе, который берег и волны пробивают в мире, — в сущности, для того, чтобы пропускать через пролом и скоплять в мире свет, — именно свет, в зависимости от того, откуда он, сопровождаемый нашим взглядом, исходит, именно он перемещает и располагает морские пригорки. Разница в освещении так же меняет местность, ставит перед нами так же много новых заманчивых целей, как и долгое, с толком проделанное путешествие. По утрам, когда солнце всходило за отелем, озаряя песчаный берег вплоть до первых морских отрогов, оно как будто открывало мне противоположный склон моря и предлагало спуститься по вращающейся дороге своих лучей и свершить неподвижное и разнообразное путешествие по самым красивым местам в меняющемся пейзаже времени. И, начиная с первого утра, солнце манящим перстом указывало мне вдали на голубые вершины моря, не обозначенные ни на одной географической карте, а затем, охмелев от упоительной прогулки по хаотической, гулкой поверхности их гребней и лавин, оно приходило ко мне в комнату укрыться от ветра, раскидывалось на смятой постели и сыпало свои драгоценности на мокрый умывальник и в раскрытый чемодан, еще усиливая их блеском и неуместной роскошью впечатление царившего здесь беспорядка. Увы! Через час, когда мы завтракали в большой столовой и из кожаной фляжки лимона выжимали золотистые капли на морские языки, от которых у нас на тарелках скоро оставались лишь разветвлявшиеся кости, звонкие, как цитры, бабушка говорила, что она жаждет животворного дуновения морского ветра, который не пропускало прозрачное, но закрытое окно, действительно отделявшее нас от взморья, зато, подобно витрине, открывавшее широкий вид на него, и в это же окно вливалось все небо, так что небесная лазурь принимала цвет стекла, а проплывавшие по небу облака напоминали пузырьки на стекле. Убедив себя, что я сижу «на краю мола» или в «будуаре», как сказано у Бодлера,180 я задавал себе вопрос: не есть ли его «солнце, лучащееся над морем», — так не похожее на вечерний луч, трепещущей золотою стрелкой пробегающий по поверхности, — то самое, от которого море горит, словно топаз, от которого оно начинает бродить, становится молочно-белым, словно пенящееся пиво, словно молоко, меж тем как время от времени по нему проносятся большие синие тени, гонимые неким богом, передвигающим в небе зеркало для потехи? К несчастью, не только внешним видом отличалась от «залы» в Комбре, из окон которой были видны дома напротив, бальбекская столовая, голая, полная солнца, зеленого, как вода в аквариуме, столовая, всего в нескольких метрах от которой прибой и ясный день воздвигали, словно перед горней обителью, движущуюся и несокрушимую крепостную стену из золота и изумруда. В Комбре нас знали все, а потому мне ни до кого не было дела. На морских купаньях не знаешь и своих соседей. Я был еще недостаточно взрослый и был еще очень впечатлителен, — вот почему я не мог побороть в себе желание нравиться другим, завладеть ими. У меня не было более благородного свойства — равнодушия, с каким светский человек отнесся бы и к людям, завтракающим в столовой, и к гуляющим по набережной юношам и девушкам, с которыми мне нельзя было совершать экскурсии, отчего я страдал, хотя и не так, как если бы моя бабушка, презиравшая светские условности и думавшая только о моем здоровье, обратилась к ним с унизительной для меня просьбой взять меня с собой на прогулку. Видел ли я их в слепящем, изменявшем все социальные соотношения свете пляжа, когда они входили в какое-то непонятное помещение, или когда они выходили оттуда, держа в руках ракетки, и направлялись к теннисной площадке, или садились на лошадей, своими копытами топтавших мне сердце, я смотрел на них с живейшим любопытством; я следил за всеми их движениями сквозь прозрачность широкого застекленного проема, пропускавшего столько света. Но он преграждал путь ветру, а, по мнению бабушки, это был недостаток, и она, не мирившаяся с мыслью, что я хотя бы на час буду лишен благотворного действия воздуха, украдкой отворила окно, и в тот же миг полетели меню, газеты, вуали и фуражки завтракавших; сама же она, поддерживаемая дуновением, исходившим с неба, стояла, спокойная и улыбающаяся, как святая Бландина181, под градом оскорблений, которые, усиливая во мне чувство одиночества и грусти, объединяли против нас презрительных, растрепанных и взбешенных туристов.