Поезд до Бальбек-пляжа останавливался на всех станциях, названия которых (Энкарвиль, Маркувиль, Довиль, Понт-а-Кулевр, Арамбувиль, Сен-Марс-ле-Вье, Эрмонвиль, Менвиль)174 ничего мне не говорили, а между тем, если б я нашел их в книге, то наверное подумал бы, что они напоминают названия городков, расположенных по соседству с Комбре. Но на слух музыканта два мотива, состоящие из нескольких ощутимо одинаковых нот, могут не иметь ни малейшего сходства, если гармония и оркестровка окрашены по-разному. Точно так же и эти печальные имена, в которых так много песку, так много пустынного, обдуваемого ветрами простора и соли и над которыми слог «виль» взвивается, как слово «летят» при игре в горелки, меньше всего напоминали мне имена Русенвиль или Мартенвиль, потому что моя двоюродная бабушка часто произносила их при мне за столом в «зале» и они приобрели для меня какую-то сумрачную прелесть, должно быть сочетавшую в себе вытяжки из вкуса варенья, из запаха горящих дров и из запаха бумаги, на которой была напечатана какая-нибудь книга Бергота, из цвета песчаниковой стены дома напротив, да и сейчас еще, поднимаясь, подобно пузырькам газа, из глубины моей памяти, они не утрачивают своих особенностей, пока пробиваются сквозь многослойную среду на поверхность.
Это были высившиеся над далеким морем на вершинах дюн или уже устраивавшиеся на ночь у подножья ярко-зеленых некрасивых холмов, напоминавших диваны в номерах, состоявшие всего лишь из нескольких вилл, с теннисной площадкой на краю, а иногда с казино, чей флаг мотался на крепчавшем, резком и заунывном ветру, полустанки, впервые показывавшие мне коренных своих жителей, но показывавшие их извне, — теннисистов в белых фуражках, начальника станции, жившего там же, среди тамарисков и роз, даму в «канотье», придерживавшуюся строго определенного образа жизни, о которой я так ничего и не узнаю, и по дороге домой, где уже горел огонь, звавшую свою борзую собаку, потому что собака от нее отстала, — резавшие мой ненаметанный глаз и ранившие мою оторванную от родины душу этими до странности обыкновенными, до отвращения заурядными фигурами. Но мне стало гораздо тяжелей, когда мы выгрузились в вестибюле бальбекского Гранд-отеля, у монументальной лестницы из ненастоящего мрамора, и когда бабушка, не думая о том, что это может еще ухудшить неприязненное и презрительное отношение чужих людей, среди которых нам придется жить, вступила в спор об «условиях» с директором — этаким пузаном, у которого и лицо и голос были все в рубчиках (на лице — от выдавливания множества прыщей, в голосе — от смешения разных говоров, обусловленного отдаленностью его месторождения и его космополитическим детством), в щегольском смокинге, со взглядом психолога, обычно принимавшим, когда подъезжали «омнибусы», важных господ за шушеру, а воров-домушников за важных господ. Забывая, должно быть, что сам-то он зарабатывает меньше пятисот франков в месяц, он глубоко презирал тех, для кого пятьсот франков, или, как он говорил, «двадцать пять луидоров», — это «сумма», и смотрел на них как на париев, которым в Гранд-отеле не место. Правда, в этом же самом отеле жили люди, платившие не очень много и, однако, пользовавшиеся уважением директора, если только он был уверен, что расчетливы они не по бедности, а из скупости. Да ведь и то сказать: скупость нисколько не уменьшает престижа, ибо она — порок, а пороки бывают у людей, занимающих какое угодно общественное положение. На него только и обращал внимание директор, на него или, вернее, на то, что он считал признаками высокого общественного положения, признаки же эти были таковы: не снимать шляпу при входе в вестибюль, носить никербокеры175, пальто в талию, вынимать сигару с пурпурно-золотым ободком из тисненого сафьянового портсигара (всеми этими преимуществами я, увы, не обладал). Он пересыпал свою деловую речь выражениями изысканными, но бессмысленными.