Однажды в тот час, когда доставляют почту, мама положила мне на постель письмо. Я открыл его рассеянно, потому что под ним не могло стоять той единственной подписи, которая бы меня осчастливила, то есть имени Жильберты — ведь я не общался с ней со времен Елисейских Полей. На письме красовалась серебряная печать с изображением всадника в шлеме, под которым извивался девиз: «Per viam rectam»[63], а внизу написанного размашистым почерком письма, где почти все предложения казались подчеркнутыми, потому что перекладинка в букве «т» шла поверху, отрываясь от самой этой буквы и оказываясь прямо под словом, написанным строкой выше, — так вот, внизу письма стояла именно подпись Жильберты. Но я знал, что в письме ко мне этого не может быть, так что не поверил своим глазам, а следовательно, не обрадовался. Какое-то мгновение эта подпись просто придавала всему, что меня окружало, налет нереальности. С головокружительной быстротой эта неправдоподобная подпись бестолково металась между моей кроватью, камином, стеной. Перед глазами у меня всё поплыло, словно я свалился с лошади, и в голове мелькнуло: а что, если есть совершенно другая жизнь, не та, что мне знакома, а противоположная ей, но эта другая жизнь и есть настоящая, и вот, явленная мне, она преисполняет меня той нерешительности, какую скульпторы, изображающие Страшный суд, придавали тем, кто восстал из мертвых и замер в преддверии того света. «Дорогой друг, — говорилось в письме, — я узнала, что вы были очень больны и не приходили на Елисейские Поля. Я тоже туда не хожу, потому что там сплошные болезни. Но по понедельникам и пятницам к нам в гости приходят мои подруги. Мама просит вам передать, что мы будем очень рады, если вы тоже придете, когда поправитесь, и мы снова сможем славно поболтать у нас дома, как на Елисейских Полях. Прощайте, милый друг, надеюсь, родители вам разрешат часто к нам приходить, а я желаю вам всего доброго. Жильберта».
По мере того как я читал эти слова, моя нервная система с необычайным проворством усваивала новость о том, что на меня свалилось огромное счастье. Но душа моя (то есть я сам, иначе говоря, главное заинтересованное лицо) этого еще не знала. Я ведь постоянно мечтал о счастье, которое придет ко мне благодаря Жильберте; оно постоянно занимало мои мысли, это было мое cosa mentale, как говорил Леонардо о живописи[64]. Листок бумаги, покрытый буквами, — мысль не может воспринять это так сразу. Но как только я дочитал письмо, я стал думать о нем, оно тоже стало моим cosa mentale, и я уже так его любил, что каждые пять минут мне надо было его перечесть и поцеловать. И вот тогда ко мне пришло счастье.
Жизнь усеяна такими чудесами, влюбленные всегда могут на них надеяться. Хотя именно это чудо было, скорее всего, подстроено моей мамой, которая, видя, что за последнее время я совсем пал духом, передала Жильберте просьбу мне написать; так во времена моих первых морских купаний я ненавидел нырять, потому что под водой начинал задыхаться, и вот, чтобы приохотить меня к нырянию, мама потихоньку передавала моему учителю плаванья прелестные коробочки из ракушек и веточки кораллов, а я воображал, что сам находил их на дне. Впрочем, во всем, что относится к любви, во всех событиях и разнообразных жизненных ситуациях, лучше и не пытаться ничего понять, ведь всеми безжалостными ударами, всеми нечаянными радостями правят не столько рациональные законы, сколько магические. Когда красавцу-мультимиллионеру дает отставку его бедная и некрасивая сожительница и он в отчаянии призывает на помощь все земные богатства, все мыслимые связи, но ничто не помогает — чем искать логическое объяснение, разумнее, видя непобедимое упорство его любовницы, предположить, что ему просто суждено погибнуть от сердечного приступа и что на него ополчилась судьба. Препятствия, с которыми должен бороться влюбленный и которые его воображение, обостренное болью, напрасно пытается распознать, кроются подчас в каких-то чертах характера женщины, ускользающей от его влияния, в ее глупости, в том, что она поддается чужим влияниям и страхам, которые внушают ей люди, незнакомые влюбленному, в том, что ей хочется от жизни других радостей, тех, которые влюбленный при всем своем богатстве не может ей предложить. В любом случае влюбленному не дано разгадать природу препятствий, скрытых от него хитростью женщины и его собственным ослеплением, проистекающим от любви. Они словно опухоли, которые врач иной раз может устранить, но узнать причину их возникновения он не в силах. Так и эти препятствия — подобно опухолям, они непостижимы, но не вечны. Беда в том, что, пока они исчезнут, любовь пройдет. А ведь любовь — чувство небескорыстное, поэтому разлюбивший уже не пытается понять, почему небогатая и нестрогих нравов женщина, которую он любил, годами упрямо отказывалась от его любви и от его денег.