Еще одна разновидность веры, и, кстати, ничтожность любви, проявляется в том, что любовь рождается раньше, чем изберет себе предмет, и, летучая, останавливается на образе такой-то женщины просто потому, что эта женщина почти недостижима. И думаешь уже не столько о женщине, которую и представить-то себе толком не можешь, сколько о том, как бы с ней познакомиться. Так возникает цепь тревог, и этого достаточно, чтобы привязать нашу любовь к той, кого мы почти не знаем. Любовь становится необъятной, а мы и не думаем, как мало места в ней занимает реальная женщина. И если вдруг, как это было, когда Эльстир у меня на глазах остановился с девушками, мы перестаем беспокоиться и тревога нас отпускает (ведь тревога — это и есть вся наша любовь), нам внезапно представляется, что любовь исчезла в тот самый миг, когда мы уже почти настигли добычу, о ценности которой не успели как следует подумать. Что я знал об Альбертине? Разок-другой видел ее профиль на фоне моря, уж конечно не такой прекрасный, как у женщин Веронезе, которые должны бы были нравиться мне больше, если бы я руководствовался чисто эстетическими соображениями. Но ведь когда улеглась тревога, я не мог припомнить ничего, кроме этого безгласного профиля, у меня ничего больше не было — значит, были и другие причины? С тех пор как я увидел Альбертину, я что ни день передумывал о ней множество мыслей, я вел с тем, что называл Альбертиной, долгий внутренний разговор, я заставлял ее задавать вопросы, отвечать, размышлять, совершать поступки, а реальная Альбертина, которую я видел на пляже, просто возглавляла бесконечную вереницу сменявшихся во мне час от часу воображаемых Альбертин; так звезда сцены, исполнительница заглавной роли, появляется только в самых первых из долгой серии спектаклей. Эта Альбертина была только силуэтом, а всё, что наслоилось, было моей выдумкой: в любви всегда наш вклад — даже с количественной точки зрения — торжествует над всем тем, что идет от любимого существа. И это относится даже к самой верной и преданной любви. Иногда она может возникнуть и выжить вокруг сущего пустяка, даже если телесная жажда уже полностью утолена. У бывшего учителя рисования моей бабушки была какая-то никому не ведомая любовница, у которой родилась дочь. Мать умерла вскоре после рождения ребенка, и учитель рисования так горевал, что совсем ненадолго ее пережил. В последние месяцы его жизни бабушка и несколько других комбрейских дам, никогда не позволявших себе даже намека на эту женщину при учителе, который, впрочем, с ней никогда и не жил и не так уж много общался, задумали обеспечить судьбу девочки — устроить складчину ей на пожизненную ренту. Предложила это бабушка, удалось уломать нескольких подруг; и в самом деле, девочка внушала такое сочувствие, пускай даже отец не знал наверняка, его ли это дочь, ведь с такими, как ее мамаша, ни в чем нельзя быть уверенным. Наконец дело уладилось. Девочка пришла благодарить. Она была некрасива и до того похожа на старого учителя рисования, что всякие сомнения рассеялись; хороши были только волосы, и одна дама сказала отцу, который ее привел: «Какие у нее прекрасные волосы!» Бабушка подумала, что теперь, когда эта безнравственная женщина умерла, а учитель тоже одной ногой в могиле, намек на прошлое, которого все якобы не знали, никому не принесет вреда, и заметила: «Это, должно быть, семейное. У ее матери тоже были такие прекрасные волосы?» — «Не знаю, — простодушно ответил отец. — Я ее никогда не видел без шляпки».