В(асилевский) говорит обо всем этом с каким-то особенным, подпрыгивающим, рамо(лен)тным {от франц. ramolli — старчески расслабленный, близкий к слабоумию} весельем. Был один момент, когда он мне жутко напомнил старика Арсеньева. Все они настолько считают, что партия безнадежно сыграна, что бросаются в воду в одежде. Василевский) одну из книжек выпустил под псевдонимом. Насчет первой партии совершенно верно. И единственная ошибка всех Павлов Николаевичей и Пасманников, сидящих в Париже, что они все еще доказывают первую, в то время как логическое следствие — за первой партией идет совершенно другая, вторая. Какие бы ни сложились в ней комбинации — Бобрищев погибнет. Забыл: пьеса ли это, (или) это роман “Странник играет под сурдинку”.
В(асилевский) же мне рассказал, что Алексей Толстой говорил: —Я теперь не Алексей Толстой, а рабкор-самородок Потап Дерьмов. Грязный, бесчестный шут.
В(асилевский) же рассказал, что Демьян Бедный, выступая перед собранием красноармейцев, сказал:
— Моя мать была блядь…
В состоянии безнадежной ярости обедал у Валентины. (…) помещался этот тюремный человек с Поварской. Громадная разница между ним и клопом, и напрасно еврейские девушки приравнивают. Это слишком примитивная солдатчина. Есть огромная разница: клопа давить неприятно. Примитивы этого не поймут. Никто, как свой. И свои могут напортить хуже, чем чужие, черт бы их взял.
Записи под диктовку есть не самый высший, но все же акт доверия.
Сегодня сообщение о том, что убили еще одного селькора в провинции — Сигаева. Или у меня нет чутья, и тогда я кончусь на своем покатом полу, или это интродукция к совершенно невероятной опере.
Запас впечатлений так огромен за день, что свести их можно только обрывками, с мыслью впоследствии систематизировать их. День, как во время севастопольской обороны, за (месяц), месяц — за год. Но где же мои матросы?
Самым чудовищным из всех рассказов В(асилевского) был рассказ о том, как Френкель, ныне московский издатель, в прошлом раввин (вероятно, и сейчас, только тайный), ехал в спальном международном вагоне из С.-Петербурга в Москву. Это один из крупных узлов, который кормит сейчас в Москве десятки евреев, работающих по книжному делу. У него плохонькое, но машинно налаженное дело в самом центре Москвы, и оно вечно гудит, как улей. Во двор Кузнецкого переулка вбегают, из него убегают, собираются. Это рак в груди. Неизвестно, где кончаются деньги одного и где начинаются деньги другого. Он очень часто ездит в Петербург, и характерно, что его провожают почтительной толпой, очевидно, он служит и до сих пор дает советы о козе. Он мудр.
Сегодня — еще в ярости, чтобы успокоить ее, я перечитываю фельетон петербургского фельетониста 70-х годов. Он изображает музыку в Павловске, и еврея изображает в презрительной шутке, с акцентом: — Богу сил.
Сейчас я работаю совершенно здоровым, и это чудесное состояние, которое для других нормально, увы — для меня сделалось роскошью, это потому, что я развинтился несколько. Но, в основном, главном я выздоравливаю, и силы, хотя и медленно, возвращаются ко мне. С нового года займусь гимнастикой, как в 16-м и 17-м году, массажем и к марту буду в форме.
Есть неуместная раздражительность. Все из-за проклятого живота (и) нервов. Записи о своем здоровье веду с единственной целью: впоследствии перечитать и выяснить, выполнил ли задуманное.
Порхают легкие слушки, и два конца из них я уже поймал. Вот сволочи.
26-го декабря. (В ночь на 27-е).
Только что вернулся с вечера у Ангарского — редактора “Недр”. Было одно, что теперь всюду: разговоры о цензуре, нападки на нее, “разговоры о писательской правде” и “лжи”. Был(и): Вересаев, К…, Никандров, Кириллов, Зайцев (П. Н.), Ляшко и Львов-Рогачевский. Я не удержался, чтобы несколько раз не встрять с речью о том, что в нынешнее время работать трудно, с нападками на цензуру и прочим, чего вообще говорить не следует.
Ляшко, пролетарский писатель, чувствующий ко мне непреодолимую антипатию (инстинкт), возражал мне с худо скрытым раздражением:
— Я не понимаю, о какой “правде” говорит т. Булгаков? Почему все (…) нужно изображать? Нужно давать “чер(ес)полосицу” и т. д.
Когда же я говорил о том, что нынешняя эпоха — это эпоха сви(нства) —
он сказал с ненавистью:
— Чепуху вы говорите…
Не успел ничего ответить на эту семейную фразу, потому что вставали в этот момент из-за стола. От хамов нет спасения.
Лютый мороз. Сегодня утром водопроводчик отогрел замерзшую воду. Зато ночью, лишь только я вернулся, всюду потухло электричество.
Ангарский (он только на днях вернулся из-за границы) в Берлине, а, кажется, и в Париже всем, кому мог, показал гранки моей повести “Роковые яйца”. Говорит, что страшно понравилось и (кто-то в Берлине, в каком-то издательстве) ее будут переводить.
Больше всех этих Ляшко меня волнует вопрос — беллетрист ли я?
Отзвук в разговоре у Анг(арского) имел и прогремевший памфлет — письмо Бернарда Шоу,— напечатанный во вчерашнем номере “Известий”. Радек пытается ответить на него фельетоном “Мистер П(ик)вик о коммунизме”, но это (…).