И, освободившись на время от открывшихся ему истин, яростно аплодировал вместе со всем залом. Он был искренен – спектакль Кравцову понравился – и естественен. Его занимали сейчас отнюдь не мысли о Семенове или Троцком, Махно или Сталине, он думал о женщине, хлопавшей в ладоши рядом с ним. Он чувствовал любовь, а не страх, душевный подъем, а не растерянность. Что-то важное – сейчас он знал это наверняка – случилось с ним в Коммунистическом университете на Миусской площади, когда он самым решительным образом выбрал любовь и жизнь, поцеловав у всех на глазах Рашель Кайдановскую. Выбор сделан, остальное – дело техники. И не красит мужчину – думать о "чертях и ангелах", когда рядом с ним та, от одного запаха которой заходится "в истерике" его обычно спокойное сердце.
– Это так странно, словно бы я и не я вовсе, а героиня какого-нибудь романа… – страсть улеглась, отступила в сторону, уступив на время место тихому покою, и голос женщины звучит ровно и умиротворенно. – И ты… Чехов, Амфитеатров…
– Я? – искренно удивился Кравцов, лениво припоминая, что же там такое могло быть у Чехова. "Солнечный удар", разве. Но, если говорить о русской литературе, он предпочел бы Достоевского. Не содержательно, не в смысле сюжета или конкретных образов, но вот эмоционально, имея в виду нерв и страсть…
– Я? Из Чехова? Ты помнишь, каким я был, когда пришел в Комитет? Ходячий мертвец, мощи египетские…
– Ну, не скажи! – возражает с улыбкой Рашель. – Что я мощей не видела? Я же с восемнадцатого года на войне. И тифозных видела, и голодающих… Смертью меня не удивить.
"Ее смертью не удивить… Ну, надо же!"
В "полу-люксе" Кравцова темно. Электричества нет третий день, а на дворе ночь. На улице, за высоким окном – темный город под тяжелым, затянутым тучами небом. Как принято говорить, не видно ни зги. Пока шли из театра, совсем стемнело, кое-где улицы, казалось, полностью вымерли, словно по ним прошли апокалипсические Мор и Глад. Если и не страшно, то уж точно – неуютно. Но, видимо, те, кто мог обернуть неясные опасения в ужасную реальность, вполне здраво оценили недвусмысленно засунутые в карманы руки двух припозднившихся любовников, возникающих порой из тьмы, чтобы пересечь лунную дорожку, и вновь исчезающих из виду. Но не все же москвичи владеют личным оружием? Поэтому городские пространства темны и покинуты, предоставленные знобкой тишине и кладбищенскому покою. Темно. Но и по эту сторону новеньких стекол – "И где только добыли при нашей-то бедности?!" – тоже властвует тьма египетская. Где-то – и Макс Давыдович даже знает где именно – есть у него свечка в купленном по случаю с рук дрянном подсвечнике. Но когда пришли сюда, добравшись пешком из театра, все произошло так стремительно и естественно, что об огне никто и не подумал.
– Слова… – Кравцов все-таки заставил себя встать. – Что выразишь словами? – сказал он, продвигаясь на ощупь к тумбочке. – Пустые звуки…
– Ах, ты об этом! – смеется грудным смехом Рашель. – Мысль изреченная есть ложь? Так?
– Так, так, – соглашается Кравцов, отнимая у мрака свечку и коробок спичек. – У меня есть вино, Рашель Семеновна. Настоящее, – меняет он тему, чиркая спичкой. – Можно тебя угостить?
Вспыхивает огонь, и мрак с треском лопается, расходится клочьями вокруг оранжево-желтого всполоха.
– Вино… – она словно бы пробует слово на вкус. – Звучит соблазнительно. А табачком, товарищ, не побалуете?
– У меня есть
"Экая притча! Словно мальчишка-гимназист!" – думает он, покачивая мысленно головой, и снова переводит взгляд на Рашель. В колеблющемся оранжево-золотом сиянии кожа ее кажется то серебристо-белой – там, где свет и тьма обозначают границы возможного, – то золотистой и даже изжелта-красной. Тонкая рука, полная грудь, волна распущенных волос, обрамляющих узкое изящное лицо. Просто Ла Тур какой-то… женщина в отблесках живого огня.
– Что ты видишь? – голос чуть напряжен. По-видимому, она переживает чувство неловкости. Стыдится своей наготы, но и гордится ею, дарит жадному взгляду любовника, одновременно захватывая его, покоряя, завоевывая.
– Что ты видишь?
– Тебя.
– А еще?
– Красоту, – Кравцов сбрасывает оцепенение и, продолжая говорить, возвращается к прерванным делам: достать вино, откупорить бутылку, разлить по стаканам, нарезать хлеб, выложить папиросы…
– Я вижу красоту. Ты слышала, Рашель, о художнике Ла Туре?
– Ла Тур?
– Можно и по-другому, де Латур…
– Нет, не слышала. Он француз?
– Он лотарингец, что в семнадцатом веке не всегда означало – француз, – Кравцов протянул Рашель папиросу и приблизил свечу, чтобы дать прикурить.