Лея вышла из комнаты в туалет, а я, сделав два-три бесцельных шага из угла в угол, сам не понимая зачем, стал рассеянно перекладывать карандаши на Леином столе и ворошить бумаги. В них был безупречный порядок: всевозможные бумаги с любовью сложены в аккуратные стопочки дотошной рукой, распределены по важности и дате, маркеры, ручки, карандаши педантично уложены в ровные рядки, отдельно друг от друга. Я автоматически пальцами восстановил идеальное положение листков в каждой стопочке, а потом неудачно махнул рукой и верхний листок от ветра упал на пол: ничего особенного, просто счет за мобильный телефон, на плохой, почти газетной бумаге, пестрящий красным логотипом. Под ним я увидел другой лист: белый, плотный, в левом верхнем углу был изображен голубоватый купол Пантеона. Это было письмо: подтверждение о зачислении в «Париж первый».
Площадь Монж
В начале лета я получил письмо от Леи. Открыв почтовый ящик, я немедленно узнал ее почерк и был донельзя взволнован: это была ее первая, и — судя по увесистости письма — последняя весточка. Девушка игнорировала мои письма по Сети. Сейчас же Лея написала мне что-то, о чем думала полгода, там что-то крайне важное, и я — единственный, кто сможет вполне ее понять, подумал я — и был прав.
Мне не хотелось торопиться открывать письмо: была суббота, хорошая погода, но без особенных дел, и я решил обставить чтение со вкусом, как понравилось бы Лее, — и поехал в чайную при Парижской мечети.
Спросив чаю и сластей, я уселся читать в уголке дворика так, чтобы удобнее было разглядывать людей.
«Привет, Даня!
Как ты там? Я, ты знаешь (а впрочем, ты все обо мне знаешь), часто думаю о тебе. Хотя какой глупый вопрос, „как ты?“ — ты не находишь? Ты же все равно не сможешь мне ответить. Но уж надо как-то начинать.
Собственно, первые дни мои в России были, конечно, грустными. Ко всему надо было привыкнуть. Странно было даже говорить на русском в повседневной жизни, с друзьями: я ведь почти ни с кем не общалась за два года. Из Парижа я полетела в Москву, где друзья начинали собственный бизнес и пригласили помочь. Там прошла осень и почти вся зима, а ближе к весне я вернулась домой, чтобы продолжить работу уже там.
Промерзшая насквозь Москва оставила тягостное впечатление. Бесконечно тянущиеся клубки дорог — я запутывалась в них, как в лабиринте Минотавра. Тесея на горизонте тоже не появлялось.
Конечно, совсем другое встретило дома: семья, друзья, бывшие коллеги и случайные знакомые — все были рады меня видеть, со всеми надо было пообщаться, переговорить, рассказать обо всем, — тебе это знакомо. Когда я говорила, что не смогла поступить, тут же получала новую дозу похлопывания по плечу и утешений о том, что все, мол, к лучшему, что в том, что она вернулась в Россию наверняка есть какое-то определение свыше.
Но ты знаешь, я должна тебе признаться — я ведь все-таки поступила тогда в „Париж первый“… Но я не хотела оставаться. Почему — наверное и сам догадываешься. Я тебе не сказала, потому что объяснять ничего не хотелось».
На этом месте я прервал чтение. Лея не изменяла себе: романтичность и самолюбование было ее неотъемлемой частью: она, конечно, представляла, какое впечатление на меня произведет это признание. Она рисовала себе в воображении, как я приду в смятение и задумаюсь, как начну перебирать наши отношения и осознаю, что я упустил, и т.п.
Конечно, этого ничего не случилось. И не потому, что я обо всем знал заранее, — просто чувства испытываешь, когда они есть, а если романтичная девочка напридумывала себе в голове роман, который до сих пор переживает, — то я не виноват.