Дома он прежде всего открыл свой портфель, достал из него непочатую пачку бумаги, разорвал опоясывавший ее бумажный поясок и половину листов бросил на стол, вторую половину он положил на то место, где прежде лежала рукопись, накрыл старой жеваной газетой и придавил часами, потом вскарабкался на табурет, убедился, что все получилось натурально, и только после этого снял пальто и переоделся. Он видел, с каким недоумением жена смотрит на него, но сделал вид, что не замечает, посидел несколько минут в оцепенении с закрытыми глазами, потом снова вскарабкался на табурет и, сам не зная зачем, рядом с часами поместил на газете две продолговатые холодные гири, соединенные цепочкой. Снова усевшись, он оценил свою работу: сверху над шкафом торчал крошечный уголок газеты… И он представил себе, как они приходят с обыском и, конечно, обнаруживают этот манок и бросаются доставать рукопись с ехидными улыбками — нет, — непроницаемыми лицами, и как злость искажает их, когда они обнаруживают, что достали. Он так ясно все это увидел, что невольно вслух усмехнулся.
— Ха!
— Вос тутцах? Что происходит? Ты можешь сказать мне, что происходит, или твоя жена уже такая дура, что ничего не сможет понять?
— Перестань Белла. Ты же интеллигентная женщина, ты же читаешь газеты, ты же еврейка, наконец, перестань — что происходит, то происходит. Со всеми происходит и с нами тоже.
— Ты будешь работать или сначала поешь?
— Я сначала поем, а потом буду работать… я буду работать, пока меня не остановят…
— Эйх мир а гройсер менч! Большой человек! Никто тебя не остановит! Кому ты нужен без работы! Ты будешь пахать на них до самой смерти! У тебя уже столько фамилий, что тебя просто потеряли!
— Я же говорил, что ты умница! Они меня потеряли! Ты права! Права! Пока не построю царские палаты… это уже было… что дети?
— Дети? Какие дети? У тебя что, есть дети?
— Знаешь, иногда мне кажется…— он замолчал и склонился над тарелкой.
— Ну, договаривай, говори — я ничего не вижу, меня подменили, ничего вокруг не интересует… мой отец вовремя умер, но не каждому бывает такое счастье… его и в местечке уважали за ум… а у нас не одни дураки жили…
— Знаю, у вас в местечке родился Троцкий… дос из а глик! Это большое счастье! Но прошло ровно пол двадцатого века, и мир ничего не предложил новенького кроме способов убийства, и первые удары всегда падают на наши головы… так если умереть, то хорошо, как Пьер и Люс… ты помнишь «Пьер и Люс»? Помнишь? Конечно, помнишь — мы вместе вслух читали, а у тебя всегда память была лучше… лучше, лучше… так оглянись назад: стало плохо, и нас опять нашли… одними татарами и саратовскими немцами не обойдется… ты же знаешь, ты же вся в отца…
— И ты знала, что он пишет что-то свое?
— Скорее догадывалась… такое легкое перо… но он при своей мешковатости и наивной мягкотелости был с твердым стержнем внутри… нет, я не знала, конечно.
— А ты не писала что-то «свое»?
— Все, что я писала и делала, было «свое» и часто не устраивало генеральную линию… но в науке нельзя выхватить одного — это дело коллективное, я бы сказала корпоративное… тут не спрячешь ничего… а честно сказать, не было у кого спрятать…
— У тебя не было друзей?
— Таких, у кого можно спрятать, не было, все они нуждались сами в такой же дружеской поддержке. На этом и строилось осведомительство в этой среде. Некоторые наивно полагали, что могут откупиться чужой судьбой и жизнью, обесценивая этим свою собственную…
— А ты уже не верила в общую идею?
— Если скажу «да» — совру, если «нет» — неправду… единственное, что я могла сделать, порвать и вынести некоторые книги…
— Я помню…
— И знаю, что ты их потихоньку спасал…
— Этого я не знал!
— Знала!
— И не остановила меня?
— Ты бы потом не простил мне этого…
Мама, мама, кто же посмел встать между нами! Как мне вернуться туда, чтобы тогда жить с тобой одним, общим… как страшно ты спасала меня… вы жили, как обложенные волки… биологи, генетики… по-вашему выходило, что коммунистические идеи не передаются по наследству и надо власти тратить колоссальные силы на внедрение их в человека, а потому уровень разума населения должен был быть достаточным лишь для восприятия дрессировки… сколько подписей стояло под твоими статьями — оценивающих, разрешающих, допускающих, берущих на себя ответственность… а кому это надо — брать на себя ответственность… сколько идей состарилось в ящиках лабораторных столов и сгорело в буквальном смысле перед предполагаемыми обысками и арестами. Мы имеем право только сожалеть — ну не все же могли быть протопопами Авакумами, хирургами Добровольскими и стоиками Вавиловыми.
Может быть, ты и не знала, что он писал, а может, так убедила себя в этом, чтоб и под пыткой не проговориться… а ты не забыла, что с тем чемоданчиком, что стоял в прихожей у стеллажа с книгами с твоей парой белья, зубной щеткой, железной коробочкой зубного порошка и полотняным мешочком сухарей, потом… я ездил в институт и носил в нем Термодинамику и ноты… он так и простоял без дела все аресты и погромы… ты, наверное, тоже думала, что до тебя просто не дошли руки…
Авоська