— Может быть, позвонить в журнал? Потом можно будет выстроить цепочку — Вряд ли там кто-то остался из тех, кто тебе подскажет. Столько лет прошло… такие разоблачения…
— Неужели ты думаешь, что сменили команду, а не табличку?
— Ты стал таким взрослым… может быть, талант старит… умудряет…
— Нет. Чем больше вникаешь в свою область, тем наивнее становишься в жизни…
— А если эта область — жизнь?…
— Ее описали великие графоманы.
Великие графоманы земли, преклоняюсь перед вами и благодарю за то, что вы были и оставили нам ваши шедевры, ставшие непреходящей ценностью веков. Рискну назвать, хоть одно имя, чтобы понятно было, какие титаны достойны этого великого звания — пишущий человек, писатель… Данте… Петрарка… Шекспир… Гете… Гюго…
Бальзак… Лев Толстой… Гроссман… Мандельштам… Хемингуэй…
Возвращение к началу
Смирнов не заглядывал в авоську много лет. Он жил среди переплетов книг, среди их переплетений… он не мог не писать, а это требовало сосредоточенности и уединения. Время не располагало к людской откровенности, но это никак не относилось к его страсти — именно раскраивать свою душу не перед людьми или Богом, но перед собой, перед неисписанным листом бумаги, а значит, перед всем миром. Он не думал об этом — он писал.
Наконец, настал час, когда он понял, что молчание его — это веревка, и чем оно продолжительнее, тем прочнее она и тем плотнее обматывает петлями шею. Уже и не было никакой необходимости тянуть за ее конец, чтобы сдавить эту шею и сделать молчание его вечным. Но он не хотел этого, и, как профессиональный разведчик, анализировал не потом, в свободное время, на досуге, а прямо тут — в поле, на морозе, под дождем в воде — по мере поступления данных, потому что вполне могло случиться так, что времени подумать и проанализировать не будет никогда, а он разведчик, и его дело отдать людям все, что он узнал. Он тайно печатал свои стихи сам… на разных машинках с непохожими шрифтами и изъянами букв и начал рассылать их в редакции с разных почтовых ящиков. Конверты тоже не надписывал от руки, и шрифты на конверте и на листах, вложенных в него, были разными. Обратного адреса он не указывал, а потому еще, чтобы не засвечиваться на почте, опускал свои послания в разных местах и безо всякой системы. Это были не фантазии сумасшедшего, но предосторожности профессионала, осведомленного о силе противника, каковым в данном случае для него была власть. Конечно, ему интересно было бы знать реакцию редакций, но… ответить ему было явно некуда… ему даже важнее было не мнение профессиональных критиков и лингвистов, но гражданская реакция… на публикацию он явно не рассчитывал. Дома тоже ничего не держал — все в голове… стихи, поэмы, варианты… мысли вслух…
Его тренированная память была известна многим. О ней даже анекдоты рассказывали, что он, когда в засаде сидит, не то что все, как фотка запоминает, а даже сколько раз фриц задним проходом стрельнул, а по этому заключает, как врага кормят…
Смех смехом, а когда его из армии вчистую списали осенью сорок пятого, видно где-то пометили про его способности, и стали вызывать… куда вызывают… тут он струхнул, потому что не знал, как отказаться… «Нам, Родине, нужны такие люди, Смирнов, — говорил полковник. — Вы думаете война закончена? — Она только начинается! Внутренний враг еще страшнее. С ним надо бороться. Нам такие, как вы, очень нужны. Подумайте и приходите…» это повторялось много раз. Повестки были строгими. Полковники разными. Один сказал откровенно: «С таким паспортом и прошлым не продержишься. С нами будешь под крышей — без нас под колпаком. Подумай. А бумагу мы тебе другую сделаем, и пойдешь далеко — жить будешь…" Он тогда долго думал, и образование его шло семимильными шагами… сначала в госпиталь лег — несколько месяцев — тоже жизнь… потом уехал в санаторий… опять в госпиталь… и повестки стали реже… дорого бы он дал за то, что бы посмотреть свое дело… что там понаписано врачами, что полковниками…
Прошлое ворочалось в нем и никак не могло улечься, застыть, затаиться в дальних уголках памяти. Оно все время кололо его изнутри острыми углами, и он проживал его тысячи раз, отчего оно никак не уменьшалось, не съеживалось от времени. Он зрительно представлял его линией, которую он прочерчивает ежедневно, удлиняя и удлиняя каждый раз на крошечный прожитой отрезок. От частого повторения эта линия становится все толще и толще, и потому, получалось, что внутри у него одна дорога: по прошлым, прожитым и снова, и снова проживаемым ежедневно событиям, месяцам и годам. Он не мог уйти от него, от своего прошлого. Не мог поставить точку, рубеж и начать от него новую жизнь. Наоборот — он втягивал эту свою новую жизнь в прошлое и ценил ее и творил по старым, возможно, уже негодным шаблонам…
Поскольку он довольно часто бывал у себя в лесу, авоську пришлось перенести в другое место и спрятать у тещи друга.