«проходные дети» в проходной.
В пашем веке, кажется, двадцатом —
это же такая всем нам стыдь!
Стал бы я огромным детским садом,
чтобы всех детей в себя вместить.
Отдал бы я все мои рифмишки,
славы натирающий хомут
и пошел бы в плюшевые мишки,
да меня, наверно, не возьмут.
То ли рупор этот раскурочить,
то ли огуречный тяпнуть сок?
Клавдия Ивановна, погромче!
Клавдия Ивановна, вальсок!
69
плач по коммунальной
квартире
Плачу но квартире коммунальной,
будто бы по бабке повивальной
слабо позолоченного детства,
золотого все-таки соседства.
В нашенской квартире коммунальной,
деревянной и полуподвальной,
под плакатом Осоавиахима
общий счетчик слез висел незримо.
В нашенской квартире коммунальной
кухонька была исповедальней,
и оркестром всех кастрюлек сводным,
и судом, воистину народным.
Если говорила кухня: «Лярва», —
«Стерва» — означало популярно.
Если говорила кухня: «Рыло»,
означало — так оно и было.
В три ноздри три чайника фырчали,
трех семейств соединив печали,
и не допускала ссоры грязной
армия калош с подкладкой красной.
Стирка сразу шла на три корыта.
Лучшее в башку мне было вбито
каплями с чужих кальсон, висящих
на веревках в белых мокрых чащах.
Наволочки, будто бы подружки,
не скрывали тайн любой подушки,
и тельняшка слов стеснялась крепких
в вдовьей кофтой рядом на прищепках.
Если дома пела моя мама,
замирали в кухне мясорубки.
О чужом несчастье телеграмма
прожигала всем соседям руки.
В телефон, владевший коридором,
все секреты мы орали ором
и не знали фразы церемонной:
«Это разговор не телефонный».
Нас не унижала комму нал ьность
ни в жратве, ни в храпе, ни в одеже.
Деньги как-то проще занимались,
ибо коммунальны были тоже.
Что-то нам шептал по-человечьи
коммунальный кран водопровода,
и воспринималось как-то легче
горе коммунальное народа.
Л когда пришла Победа в мае,
ко всеобщей радости и плачу, —
все пластинки, заглушив трамваи,
коммунально взвыли «Кукарачу».
Взмыли в небо каски и береты.
За столами места всем хватило.
Вся страна сдвигала табуреты,
будто коммунальная квартира.
Плачу по квартире коммунальной,
многодетной и многострадальпой,
где ушанки в дверь вносили вьюгу,
прижимаясь на гвоздях друг к другу.
Неужели я сбесился с жиру,
вспомнив коммунальную квартиру?
Не бесились мы, когда в пей жили
не на жире, а на комбижире.
Бешенство — оно пришло позднее.
Стали мы отдельней, стали злее.
Разделило, словно разжиренье,
бешенство хватанья, расширенья.
Были беды, а сегодня бедки,
а ведь хнычем в каждом разговоре.
Маленькие личные победки
победили нас и раскололи.
В двери вбили мы глазки дверные,
но не разглядеть в гляделки эти,
кто соседи наши по России,
кто соседи наши по планете.
Я хочу, чтоб всем всего хватило —
лишь бы мы душой не оскудели.
Дайте всем отдельные квартиры —
лишь бы души не были отдельны!
Со звериной болью поминальной
плачу по квартире коммунальной,
по ее доверчиво рисковом
двери бесцепочнон, безглазковой.
И когда пенсионер в подпитье
заведет случайно «Кукарачу»,
плачу я по общей победе,
плачу я по общему плачу.
размышления
у черного хода
Зина Пряхина из Кокчетава,
словно Муромец, в ГИТИС войдя,
так Некрасова басом читала,
что слетел Станиславский с гвоздя.
Созерцали, застыв, режиссеры
богатырский веснушчатый лик,
босоножки ее номер сорок
и подобный тайфуну на'рик.
А за нею была,— пилорама,
да еще'заводской драмкружок,
да из тамошних стрелочниц мама
и заштопапный мамин*флажок.
Зину словом нпкто не обидел,
но при атомном взрыве строки:
«Назови мне такую обитель...» —
ухватился декан за виски.
И пошла она, солнцем палима,
поревела в пельменной в углу,
но от жажды подмостков и грима
ухватилась в Москве за метлу.
Стала дворником Пряхппа Зина,
лед арбатский долбает сплеча,
то Радзинского, то Расина
с обреченной надеждой шепча.
И стоит она с тягостным ломом,
погрузясь в театральные сны,
перед важным одним гастрономом,
но с обратной его стороны.
II глядит потрясенная Зина,
как выходят на свежий снежок
знаменитости из магазина,
словно там «Голубой огонек».
У хоккейного чудо-героя
пахнет сумка «Адидас» тайком
черноходною черной икрою
и музейным почти балыком.
Вот идет роковая певица,
всех лимнтчиц вводящая в транс,
и предательски гречка струится
прямо в дырочку сумки «Эр Франс».
У прославленного экстрасенса,
в снег роняя кровавый свой сок,
в саквояже уютно уселся
нежной вырезки смачный кусок.
Так прозрачно желают откушать
с непрозрачными сумками все —
парикмахерши и педикюрши,
психиатры и конферансье.
II теперь подметатель, долбитель
шепчет в мамином ветхом платке:
«Назови мне такую обитель...» —
Зипа Пряхина с ломом в руке.
Лом не гнется, и Зина не гнется,
ну а в царстве торговых чудес
есть особый народ — черноходцы,
и своя Черноходия есть.
Зина, я в доставаньях не мастер,
но следы на руках все стыдней
от политых оливковым маслом
ручек тех черпоходных дверей.
Л когда-то, мальчишка невзрачный,
в бабьей очереди тыловой
я хранил на ладони прозрачной
честный номер — лиловый, кривой...
И с какого же черного года
в нашем времени ты завелась,
психология черного хода
и подпольного нэпманства власть?
Самодержцы солений, копчений,
продуктовый н шмоточный сброд
проточить бы хотели, как черви,
в красном знамени черный свой ход.
Лезут вверх по родным, по знакомым,