«А еще, Нюточка, – писала колокольщица, – скоропостижно от инсульта умерла моя тетя Ида, средняя дочь твоей любимой Фиравельны. Я как раз была у родителей в Киеве. Никто не знал, как бабуле сказать. Но она что-то почувствовала. В день похорон прилетел из Москвы старший сын и вместе с моей мамой решили ее подготовить. Только они вошли, бабушка подняла голову и спросила: „Идуся умерла?“ Они начали рыдать, я тоже, а она – ни слезинки. Медленно поднялась, подошла к комоду, нащупала там черный гипюровый шарф, повязала его, и мы поехали. А у дома уже толпа народу, соседи, сослуживцы – тетя Ида ведь двадцать лет на „Арсенале“ бухгалтером проработала, и ее так уважали… Все как увидели, что ведут слепую мать, – завыли… а бабушка – кремень! Завели ее в дом, она руки вытянула, нащупывая дорогу к гробу. Ее посадили у гроба, она руками водила по Идусиному лицу и только шептала что-то, но не плакала. А вокруг стон, греческая трагедия, только, когда гроб надо было выносить, ее руки с трудом от дочери оторвали. На кладбище, конечно, ее не взяли, оставили со мной. Она попросила меня подвести ее к окну. Не могу забыть, как она стояла у окна, когда гроб вынесли. Спросила, в какую сторону смотреть, и стояла –
А через пару дней после похорон упала и сломала руку. И одно к одному – что-то неправильно срослось, надо было опять ломать и снова составлять. Представляешь, какая боль немыслимая? Я с ней поехала в больницу. И такой врач душевный попался, человеческий, хоть и совсем молодой. Вправляет и говорит: „Больно, мамаша?“ Она головой покачала: „Разве это боль? Я дочку на днях похоронила – это боль“. У врача вытянулось лицо, и он склонился и руку ей поцеловал…»
Словом, ничего вразумительного Нинка из письма не вычитала и оба бросила в Анькин рюкзачок.
Когда в последний раз вытирала пол отжатой насухо тряпкой, в номер постучала дежурная по этажу.
– Слышь, – сказала дежурная, – чё делать-то? Этой-то вашей телеграмма из Киева, Нестеренко Анне… В Киев ее вызывают.
– Какой Киев?! – всхлипнула Нинка. – У нее два ребра сломаны, правая ключица… и заместо лица – бифштекс. Любимый муж постарался… Давай сюда.
Забрала бланк телеграммы, развернула, вчиталась. Во денек выдался!
В телеграмме хромыми веселыми буковками, как титры в мультике, вот что было склеено:
«Машута скончалась тчк срочно вылетай зпт похороны завтра».
17
…У нее была любимая гармошка – так, артистический трофей: когда-то в молодости, на гастролях то ли в Гамбурге, то ли в Берлине к ней на манеж выбежала маленькая китайская девочка и, сияя, даже повизгивая от избытка чувств, сунула в руки свою губную гармошку. Анна берегла ее всю жизнь, считала этот подарок наивысшим признанием.
Гармошка, впрочем, была истинно немецкой. На обтянутой синим сафьяном коробочке – продолговатой, чуть изогнутой недопеченным кренделем – золотом выведено: «Unsere Lieblinge M. Hohner». В двух медальонах по бокам красовались белозубые красотки. Брюнетка в крупных бусах и слегка смазанная блондинка типа Марлен Дитрих – возможно, это она и была.
И я смеха ради научил Анну играть «Лили Марлен» и даже подыгрывал на фаготе. Она прикладывала гармошку к губам и, дунув для примерки, начинала – глаза вытаращены, носогубные складки сарафаном:
Тогда легко, чтобы не задавить ее, вступал я со своим фаготом:
Это был своеобразный дуэт, доложу я вам, особенно если учесть, что исполнители обычно не трудились даже накинуть халат на голое тело…
К музыке она была фатально неспособна – и это при абсолютной талантливости организма: фантастической координации и быстром ярком, многовариантном уме.
…Лет пять назад я затащил ее в Рюдесхайм, куда, если бывал в Германии с концертами, повадился ездить на прогулку. И наша совместная Лили Марлен гуляла там нагишом, вольно соединяясь над деревьями с ресторанным трио, с консервным дребезжанием стариковской шарманки, вполне органично вплетаясь в распивочные песни вечерних компаний, улетая куда-то вверх, к виноградникам, над которыми смутно белели фахверковые домики вышней окраины городка.
И она была счастлива, я это видел.
Единственный только раз у нее почему-то испортилось настроение.
Гуляя, мы набрели в тумане на канатную дорогу и вдруг решительно купили билеты, побежали и уселись в железную люльку.
Затея была довольно идиотской, если учесть, что весь городок в этот день был погружен в обложной зефирный туман, который хотелось потрогать рукою и даже откусить.
Так вот, остальные люльки – и те, что следовали за нашей, и те, что плыли навстречу, неожиданно выныривая из молочной тишины тумана, – были сиротливо пусты: само собой, экономные и разумные немцы – а туристов в это время года, вероятно, и быть не могло – посчитали бессмысленным тратить деньги на подобные развлечения.