Если сравнивать масштабы смены элиты в русской революции с таковыми в ходе французской революции конца XVIII века (наиболее существенным потрясением такого рода), то можно констатировать, что в России они были существенно более глубокими. После революции во Франции в составе политико-административной элиты следующей эпохи (даже в период реставрации 1815–1830 гг.) процент дворян существенно снизился (в разные периоды составляя 15–30%), но физическая убыль дворянства была относительно незначительна (за 1789–1799 гг. от репрессий погибло 3% всех дворян, эмигрировало два-три десятка тысяч человек), а главное, дворянское представительство сократилось почти исключительно за счет лиц, входивших и ранее в состав культурного слоя, только имевших более низкий статус (мелких и средних чиновников, лиц свободных профессий, юристов, предпринимателей и т.д.), так что в целом этот слой по составу существенно не изменился, произошло только заметное перераспределение позиций в его верхней части между различными группами культурного слоя.
В России же, во-первых, гораздо более высокий процент старого культурного слоя был физически уничтожен. Из примерно 4 млн. человек, принадлежащих к элитным (и вообще образованным) слоям в 1917–1920 гг. было расстреляно и убито примерно 440 тысяч и ещё большее число умерло от голода и болезней, вызванных событиями. Причем те из этих слоев, которые имели прежде наиболее высокий статус, пострадали особенно сильно. Во-вторых, несравненно более широкий масштаб имела эмиграция представителей этих слоев, исчисляемая не менее чем в 0,5 млн. чел., не считая оставшихся на территориях, не вошедших в состав СССР. В-третьих, в отличие от французской революции, где время репрессий и дискриминации по отношению к старой элите продлилось не более десяти лет, в России новый режим продолжал последовательно осуществлять эту политику более трех десятилетий. Поэтому к моменту окончательного становления новой элиты в 30-х годах лица, хоть как-то связанные с прежней, составляли в её среде лишь 20–25% (это если считать вообще всех лиц умственного труда, а не номенклатуру, где они были редкостью). Характерно, что если во Франции спустя даже 15–20 лет после революции свыше 30% чиновников составляли служившие ранее в королевской администрации, то в России уже через 12 лет после революции (к 1929 г.) таких было менее 10%.
Страна не только лишилась большей части своего интеллектуального потенциала, но старый интеллектуальный слой вовсе перестал существовать как социальная общность. В течение полутора десятилетий после установления коммунистического режима было в основном покончено с его остатками и одновременно шел процесс создания «новой интеллигенции». Существенно даже не столько то, что это были другие люди, сколько то, что они сознательно формировались вне прежней культурной традиции. Разумеется, существует некоторый предел перевариваемости средой неофитов, за которым следует её деградация (в смысле утраты некоторых присущих конкретно данной среде черт и свойств). Тут, конечно, важно не только процентное соотношение человеческого материала, велико и значение традиции, фактора озабоченности государства или самой среды поддержанием в ней соответствующих понятий, норм поведения и т.д.
Когда в среду со сложившимися традициями, понятиями и этикетом (допустим, класс учебного заведения), в большинстве состоящую из лиц, для которых все это знакомо с детства (по семье), приходят несколько человек, к этому изначально непривычных, но имеющих об этом представление и стремящихся все это воспринять, то они довольно быстро это усваивают и сливаются с этой средой (если взять коллективную фотографию дореволюционных лет, например, группу преподавателей гимназии или офицеров какого-то полка, то, не зная, кто есть кто, невозможно будет отличить неофитов от «коренных»). Но если в тот же класс, где осталось 6–7 учеников, приходят 30 человек, которые начинают сморкаться в занавески и перемежать речь матерными связками, то нормой становится именно такое поведение (даже если начальство старается сохранить правила и большинство преподавателей остались прежними). Если же отбрасывается или исчезает сама традиция, то меняется все, и даже генетика не спасает (для послереволюционного времени достаточно обычно, когда, оказавшись вне традиции и лишенные соответствующего воспитания и среды общения, потомки даже самых лучших семей уже во 2-м поколении становятся совершенно советскими людьми). И, подобно тому, как что-то общее есть в портретах «бывших» (как минимум, непринужденность, спокойствие и чувство собственного достоинства), так общее (но другое) есть в портретах советских. Сравнение взятых подряд нескольких десятков фото старых русских и советских деятелей производит потрясающий эффект и не нуждается в комментариях; разница, что называется, налицо.