В печати можно было даже встретить уравнивание красных и белых по… их отношению к религии (ну что, дескать, с того, что красные были богоборцами, глумились над верой, рушили храмы, гадили в алтарях, истребляли священников — а вот в белой армии был случай, когда во время отпевания покойников в стоявшем недалеко вагоне пьяные казаки горланили песни; понятное дело — никакой разницы…). Благодаря практически полной неосведомленности в исторических реалиях общественному сознанию легко было навязать представление о «белой» идеологии как о чем-то специфическом, какой-то особой системе взглядов, одного порядка с красной. Отсюда попытки найти между ними что-то «среднее» или «не разделять ни той, ни другой», либо, напротив объединять их. Белых и красных стали ставить на одну доску, хотя их сущность была принципиально различна (при всем многообразии политических взглядов, все те, что основаны на естественном порядке вещей, все-таки стояли по одну сторону черты, за которой было то, что принесли большевики; это и есть разница между Белым и Красным).
Но, как бы там ни было, а тот, старый, патриотизм предполагал, во всяком случае, некоторые вещи, совершенно необязательные для патриотизма нового. Во-первых, безусловную приверженность территориальной целостности страны. И «западники», и «славянофилы», и либеральные, и консервативные русские дореволюционные деятели и люди, составлявшие цвет отечественной культуры — от Державина до Бунина были «империалистами», для которых осознание своего отечества как многонационального, но единого государства, было чем-то совершенно естественным. Равно как и вся русская эмиграция от Керенского до крайних монархистов если в чем и была едина (собственно, больше ни в чем, даже в отношении к советскому режиму было больше различий), так именно в этом. Даже по польскому вопросу, стоявшему совершенно особняком (это было единственное присоединенное национальное государство) большинство сходилось (весьма характерно здесь, например, единство Пушкина с Чаадаевым, совершенно по-разному оценивавших российскую историю).
Во-вторых, непосредственно связанное с этой приверженностью отсутствие национализма в том понимании, которое стало общепринятым в XX веке; он никогда не носил в России «племенного» характера, а только «государственный». По иному и быть не могло, ибо, по справедливому замечанию Бердяева, «национализм и империализм совершенно разные идеологии и разные устремления воли. Империализм должен признавать многообразие, должен быть терпимым и гибким». Теперь же патриотизм был представлен почти исключительно «новым русским национализмом» либо национал-большевизмом, а «имперские» взгляды выражались лишь в виде идеи восстановления СССР, причем если они и примешивались к идеологии «национал-патриотов», то только в той мере, в какой их взглядам вообще была свойственна привязанность к советскому прошлому.
Хотя никаких конкретных критериев «цивилизованного патриотизма» не называлось, понятно было, что он должен был быть, во-первых, все-таки патриотизмом (то есть, чтобы историческая Россия не оказалась для его представителей наибольшим злом), а во-вторых, цивилизованным — чтобы наибольшим предпочтением не пользовался тоталитарный режим (то есть Совдепия). Поскольку же большинство «соглашавшихся» на «цивилизованный патриотизм» отказалось бы считать таковым и ярое «антизападничество», то оставались только позиции, характерные главным образом для «досоветских» людей, понимающих патриотизм так, как он при всех различиях понимался большей частью старого российского общества. Этот факт вполне способен объяснить, почему «цивилизованного патриотизма» так и не было обнаружено. Люди не те. Тех же эмигрантов «первой волны» невозможно совместить с кем-либо из политиков РФ. А вот совместимость друг с другом последних очень велика, практически все они при известных обстоятельствах могут быть совместимы друг с другом, что уже не раз и демонстрировали. Между советским демократом и советским коммунистом нет настоящего антагонизма. Это люди одной культуры, хотя и разных её разновидностей.