Может быть, это потому, что свою веру он нашел на земле. Он не искал знамений на небесах. Он просто внимательно смотрел под ноги. Он любил свою землю, свою Англию – и заметил, что ее красота прорастает через ее землю веками – но из зернышка, занесенного с Палестины: «я пытался минут на десять опередить правду. И я увидел, что отстал от нее на восемнадцать веков». Оттого Честертон не ощущает себя пророком, посланником Небес. Он просто говорит, что Евангелие так давно уже бродит в мире, что если смотреть внимательным взором в любом направлении – то здесь, на земле ты заметишь плод этого евангельского брожения[93][93]. Еще он говорит, что если Евангелие помогало людям жить и очеловечиваться в былые века – то с какой стати его вдруг стали считать антигуманным сегодня.
В этом – необычность Честертона. Он нашел то, что у большинства перед глазами. Как личную победу, нежданно-негаданно подаренную именно ему, он воспринимал то, что для людей былых столетий было само собой разумеющимся. Землю не ценишь, пока она не уходит у тебя из под ног.
Честертон – неожиданный тип мужчины, ценящего домашний уют. Заядлый полемист (который, по его собственным словам «никогда в жизни не отказывал себе в удовольствии поспорить с теософом») – и любитель домашного очага, апологет домоседства. Когда тебя хотят выгнать из дома на митингующую улицу – то домоседство оказывается свободным выбором в защиту свободы.
Домоседство - это очень ценное и жизненно важное умение в наше время и в нашей церковной среде. Когда листовки и сплетни подкладывают под все церковно-бытовые устои апокалиптическую взрывчатку и критерием православности объявляют готовность немедля сорваться с места и, сыпя анафемами, убежать в леса от «переписи», «паспортов», «экуменизма», «модернизма», «теплохладности» и т.п. – то очень полезно всмотреться в то, как же можно верить без надрыва. Верить всерьез, верить всей своей жизнью - но без истерики, без прелестного воодушевления. Как можно вести полемику – и при этом не кипеть. Как можно говорить о боли – и при этом позволить себе улыбку.
Честертон однажды сказал, что хорошего человека узнать легко: у него печаль в сердце и улыбка на лице. Русский современник Честертона считал так же: «В грозы, в бури, в житейскую стынь, при тяжелых утратах и когда тебе грустно – казаться улыбчивым и простым – самое высшее в мире искусство». Это Сергей Есенин.
При всей своей полемичности Честертон воспринимает мир христианства как дом, а не как осажденную крепость. В нем надо просто жить, а не отбивать приступы. А раз это жилой дом, то в нем может быть то, что не имеет отношения к военному делу. Например – детская колыбелька. И рядом с ней – томик сказок.
В буре нынешних дискуссий вокруг «Гарри Поттера» мне было весьма утешительно найти несколько эссе Честертона в защиту сказки. «И все же, как это ни странно, многие уверены, что сказочных чудес не бывает. Но тот, о ком я говорю, не признавал сказок в другом, еще более странном и противоестественном смысле. Он был убежден, что сказки не нужно рассказывать детям. Такой взгляд (подобно вере в рабство или в право на колонии) относится к тем неверным мнениям, которые граничат с обыкновенной подлостью. Есть вещи, отказывать в которых страшно. Даже если это делается, как теперь говорят, сознательно, само действие не только ожесточает, но и разлагает душу. Так отказывают детям в сказках… Серьезная женщина написала мне, что детям нельзя давать сказки, потому что жестоко пугать детей. Точно так же можно сказать, что барышням вредны чувствительные повести, потому что барышни над ними плачут. Видимо, мы совсем забыли, что такое ребенок. Если вы отнимете у ребенка гномов и людоедов, он создаст их сам. Он выдумает в темноте больше ужасов, чем Сведенборг; он сотворит огромных черных чудищ и даст им страшные имена, которых не услышишь и в бреду безумца. Дети вообще любят ужасы и упиваются ими, даже если их не любят. Понять, когда именно им и впрямь становится плохо, так же трудно, как понять, когда становится плохо нам, если мы по своей воле вошли в застенок высокой трагедии. Страх — не от сказок. Страх — из самой души. Сказки не повинны в детских страхах; не они внушили ребенку мысль о зле или уродстве — эта мысль живет в нем, ибо зло и уродство есть на свете. Сказка учит ребенка лишь тому, что чудище можно победить. Дракона мы знаем с рождения. Сказка дает нам святого Георгия… Возьмите самую страшную сказку братьев Гримм — о молодце, который не ведал страха, и вы поймете, что я хочу сказать. Там есть жуткие вещи. Особенно запомнилось мне, как из камина выпали ноги и пошли по полу, а потом уж к ним присоединились тело и голова. Что ж, это так; но суть сказки и суть читательских чувств не в этом, — они в том, что герой не испугался. Самое дикое из всех чудес — его бесстрашие. И много раз в юности, страдая от какого-нибудь нынешнего ужаса, я просил у Бога его отваги»[94][94].