Впрочем, столь несообразные похвалы делались в те годы, когда чудо-юдо рыба-кит вновь был частоколами изрыт и лежал поперек дороги. Исторические науки, наравне со многими кораблями, парусами и гребцами, были обречены на неподвижность. И не дозволялось спросить: «Куда ты скачешь, Горбунок?»
У нашего построения есть недостаток: мало того, что оно неправдоподобно, оно еще и невозможно.
Это что же выходит? Поднадзорный поэт Пушкин доверяется незнакомому студенту и привлекает его к тайным уловкам, к тому, чтобы обойти цензуру, Бенкендорфа, да еще и высшего цензора, императора Николая.
Даже с Плетневым поэт не мог обсуждать никакие противоправные умышления. Характер Плетнева и его придворное положение исключали возможность обдуманного ослушания, неподчинения властям. Между тем, познакомивший Ершова с Пушкиным П. А. Плетнев – та фигура, на которой держится весь сюжет.
Почему же Плетнев не заподозрил никакой недозволенной подоплеки? В единственном случае он мог быть совершенно спокоен: если весь замысел исходил от… самого Плетнева!
Зададимся вопросом, который обсуждался не раз. Если Пушкин Моцарт, то в ком были черточки Сальери? Кто был труженик, преданный искусству, заучивший правила, не наделенный высоким дарованием, зато склонный к поучениям, повторявший – «Ты, Моцарт, недостоин сам себя!»
Называли – совершенно напрасно – Баратынского. Называли Вяземского. Даже в Пушкине, поскольку он уважал секреты мастерства и трудился прилежно, пытались отыскать штрихи сальеризма.
Плетнева во внимание не принимали: он казался уж слишком бесцветным. Но Плетнев, которому Пушкин предоставил право переменять знаки препинания, вероятно не раз превышал полномочия и произносил что-нибудь вроде «Ты, Пушкин, недостоин сам себя!» или «Недостойно Александра Пушкина!» Петр Александрович был при Пушкине на правах личного редактора, казначея и советчика.
«Я был для него всем:…и другом, и издателем, и кассиром….Ему вздумалось предварительно советоваться с моим приговором каждый раз, когда он в новом сочинении своем о чем-нибудь думал надвое».
Перечитайте переписку Плетнева с Гротом. Оказывается, мнения Плетнева неустойчивы, его оценки меняются в зависимости от того, что люди говорят. Он судит размашисто, но всякий раз под влиянием только что услышанного. В конце концов, Грот избавился от иллюзий и перестал ждать от Плетнева каких-либо самостоятельных суждений.
Первая из сказок в народном духе – о царе Салтане, а за ней вторая – о мертвой царевне – были напечатаны Пушкиным под своим именем. Вот что гласила недобрая молва, она же общее мнение.
Зачем автор «Евгения Онегина» и «Полтавы» взялся перекладывать в рифмы народные сказки? Пусть простонародные сказки печатаются в своем первозданном виде.
Пусть поэт создает свое, а не пробавляется пересказами.
Даже Виссарион Белинский поддался распространившемуся брюзжанию. В газете, так и называвшейся «Молва», он писал в конце 1834 года:
По всему вероятию, Плетневу показалось, что публика и впредь не сумеет дозволить Пушкину-поэту выходить за рамки, очерченные «Онегиным» и «Полтавой». А посему, чем выступать с еще одной сказкой, не лучше ли взяться за продолжение «Онегина»?
О том есть свидетельство, оставленное поэтом:
В подтверждение особой роли Плетнева в судьбе «Горбунка» приведем выдержку из позднейшего – 1851 года – письма к нему П. П. Ершова.
Стало быть, Ершов признавал, что суждения Плетнева о тексте «Конька» важнее, чем собственное мнение Ершова[10].
Почему же Плетнев, много лет спустя, после кончины Бенкендорфа, Уварова, царя Николая, не раскрыл всю подноготную?