Письмо говорило само за себя, и я послал его Платонову, прося разъяснить мне ввиду его сообщений, что в доме предварительного заключения все успокоилось и вошло в свою колею. «Письмо г-жи Волховской, — отвечал он мне, — содержит в себе, к нашему величайшему стыду, сущую правду». Далее в письме указывалось, что смотритель даже на требование его, Платонова, не хотел освободить Волховского из карцера и что вообще факт с ним — лишь один из многих в том же роде, о которых будет сказано в особом представлении по начальству. 29 июля вследствие этого представления к Палену поступил рапорт Фукса, где содержались указания на самые вопиющие злоупотребления и прямые злодейства начальства дома предварительного заключения. Оказалось, что, ободренное сечением Боголюбова, оно устроило повальную расправу с политическими арестантами. Их сажали огулом в карцер, не обращая внимания на правого и виноватого в произведенном 13 июля шуме, и держали там по нескольку дней. При этом многих из них били, били жестоко и с разными ухищрениями, надевая, например, на голову мешки, чтобы заглушить крик. Из карцеров по целым дням не выносились нечистоты и для наиболее неугодных начальству арестантов был даже устроен особый тесный и темный карцер, рядом с паровою топкой, нагревающею все здание, вследствие чего температура в карцере становилась при отсутствии всякой вентиляции невыносимой. Посаженным в этот карцер не ставили воды, а изредка лишь давали «отпивать». Товарищ прокурора, посетивший эти карцеры,
Я прилагаю к настоящей записке в копии рапорт Фукса. Быть может, этот документ когда-нибудь в руках спокойного историка внутренних политических смут, которые так взволновали нашу жизнь за последние годы, послужит ценным указанием на то, где надо искать начало тому жестокосердному отчаянию, которого мы были затем свидетелями. «Кто сеет ветер — пожнет бурю», — гласит старая поговорка, и этот рапорт при всей своей официальной сухости наглядно рисует нам, как и когда сеялся тот ветер, из которого выросла кровавая буря последующих лет…
Осень 1877 года застала общество в самом удрученном состоянии. Хвастливые надежды, возлагавшиеся на нашу боевую силу, заставлявшие даже в «высоких сапогах» видеть сильно действующее на турок средство и признавать военный гений даже в великом князе Николае Николаевиче- старшем, не осуществились.
«Три Плевны», одна неудачней другой, нагромоздившие целые гекатомбы безответных русских солдат (этой, по циничному выражению генерала Драгомирова[152], «святой скотины»), доказывая, что у нас нет ни плана, ни единства действий и что победа вовсе не связана с днем высочайшего тезоименитства, были у всех на глазах, наболели у всех на сердце… Самодовольная уверенность в несомненном поражении «врагов святого креста» сменилась страхом за исход войны, и все начали невольно прислушиваться к злорадным предсказаниям западной прессы… Наступили всеобщее уныние и тревога. Политический кредит России за границей падал, а во внутренней ее жизни все замолкло, как будто всякая общественная деятельность прекратилась. Но в этой тишине министерство юстиции торопливо ставило на подмостки судебной сцены громадный политический процесс по жихаревскому делу. Обвинительный акт, над составлением которого товарищ обер-прокурора Желеховский прохлаждался ровно год, был, наконец, вручен обвиняемым.