— Такие вещи почему-то запоминаются. — Егоров помедлил и добавил — Хотя и была у вас, по-моему, не совсем точная формулировочка. Вы сказали: «Землю можно сегодня уничтожить, но можно еще и уберечь». Неужели так легко сегодня уничтожить нашу грешную планету? По моим подсчетам, трудновато.
Ага, даже подсчитывал, а не только запомнил. Недурственно!
— Нельзя понимать меня буквально. Я имел в виду, что на ней можно уничтожить почти все живое.
— Почти. Но не все? — Кажется, Егоров доволен, что уличил меня в неточности.
— А вы не думали о том, что, случись такое, оставшиеся в живых стали бы завидовать мертвым?
Егоров посмотрел на меня удивленно. На виске у него опять вспухла и стремительно запульсировала синяя жилка.
— Признаться, об этом я как-то не подумал, — задумчиво сказал он.
— А надо думать, Егоров. Мы отвечаем не только за ту землю, которая при нас. Мы отвечаем и за то, что будет на этой земле после нас. Голая, обожженная, покрытая пеплом, населенная полутрупами… Кому нужна такая земля?
Егоров довольно долго молчал. Потом тихо и задумчиво произнес:
— Странно все-таки.
— Что странно? — не понял я.
— Да вот то, что я об этом раньше как-то не задумывался. Об этом же читал в газетах, слушал по радио, но все это проходило как бы мимо меня. Не то чтобы я не придавал этому значения, а, наверное, не понимал, насколько серьезно все это. И только здесь, на корабле, начал по-настоящему понимать: не в бирюльки мы тут играем. Честно говоря, я никогда не верил, что может разразиться ракетно-ядерная война.
— Понятно, — согласился я. — Вы верили в благоразумие. Но еще недавно во Вьетнаме ракеты применялись против женщин и детей! И где гарантия, что завтра эти ракеты будут не с ядерными боеголовками? И ведь есть люди и, что самое страшное, — государственные деятели, которые прямо и открыто говорят о необходимости прилунения ракетно-ядерного оружия. Вы думаете, их остановят проповеди о гуманизме? Нет! Удержать их от безумного шага можем только мы с вами. Ибо только с нами, с нашей силой, они еще считаются. Вот почему я, человек военный, считаю свою профессию не менее гуманной, чем, скажем, профессия врача или учителя. Или вы находите это парадоксальным?
— Нет, теперь не нахожу.
Щелкнул динамик, и голос вахтенного офицера объявил:
— Закончить малую приборку. Команде мыть руки.
— Ну вот, а я не успел убрать ведро и швабру, — спохватился Егоров.
— Оставьте здесь, вон туда, за шкаф, спрячьте. Перед обедом уберете.
— А боцман?
— С боцманом я уж как-нибудь договорюсь, если даже с вами сумел договориться. Или не сумел?
— Сумели. Думаю, что к этой теме вам не придется возвращаться.
Ну вот, а Саблин утверждает, что с этими эрудитами трудно разговаривать. Они просто не любят, когда долго и нудно жуют прописные истины, у них это вызывает отвращение к самой «пище».
— Еще вопросы есть? — спросил я.
— Никак нет! — уже совсем весело сказал Егоров. — Разрешите идти?
— Да, пожалуйста. Впрочем, одну минуту. Пора бы вам, Егоров, слегка подрасти над собой. Наверное, в учебном отряде вам не объяснили, почему нельзя, скажем, бросать окурки за борт. Так вот запомните: на ходу окурок может занести в другую каюту или в кубрик и даже на палубу, причем, как правило, заносит в самые неподходящие места. На стоянке под бортом может оказаться ну если не баржа с боеприпасами или танкер, то хотя бы шлюпка или катер. На наше счастье, в данный момент как раз под этим иллюминатором стоит водолей. И вообще бросать окурки куда попало не вполне интеллигентно. Уяснили?
— Так точно. Извините. — И уже выходя из каюты, Егоров заметил: — А вы глазастый!
— На том стоим, Егоров.
И все-таки я оказался не очень глазастым, не заметил, когда Егоров выбросил пешку. Только перед обедом, зайдя в каюту помыть руки, я обнаружил эту пешку в ведре, которое Егоров оставил за шкафом.
6
Водолей присосался к борту крейсера тремя толстыми шлангами, они подрагивают в такт движению поршня насоса. Сам насос хватает воздух жадно, как загнанная собака, и я вспоминаю огромного рыжего пса, укусившего меня за руку. Следы его клыков все еще заметны на моей кисти, хотя с тех пор прошло уже семнадцать лет.
Он лежал на берегу Миасса, положив морду на передние лапы и высунув длинный малиновый язык. Когда ему становилось жарко, он поднимался, разгребал лапами горячий песок, и, докопавшись до влажного, ложился на него, и замирал в той же ленивой позе. Но его темно-коричневые глаза пристально следили за купающимися, и когда кто-нибудь приближался к привязанной за колышек лодке, пес приподнимал голову и начинал угрожающе рычать. Обычно этого было вполне достаточно, чтобы лодку обходили стороной.
А вот Анютку его рычание не испугало, она лишь мягко упрекнула пса:
— Ты что, дурачок? — И пошла прямо на него.
— Не подходи, укусит! — предупредил я.
Но она уже присела перед ним на корточки.
— Я не боюсь. Ты же знаешь, как я люблю собак.
— Да, но он об этом не знает.