Это была правда. Он еще находился во власти нового очарования их совместной жизни, самолюбия, польщенного обладанием этой женщиной, — чувство, знакомое всякому мужчине, не перестававшему быть мужчиной. Глаза молодой женщины обратились к нему, остановились на нем, потом снова погрузились в более густую темноту у подножия прямых стволов, раскинутые кроны которых медленно собирали тени. Горячий воздух едва заметно дрожал вокруг ее неподвижной головы. Она не хотела на него смотреть из смутного опасения выдать себя. В самой глубине своего существа она ощущала непреодолимое желание отдаться ему полнее, каким-нибудь актом полного самопожертвования, но он, по-видимому, об этом нисколько не догадывался. Это был странный человек, не имевший потребностей. Она чувствовала на себе его взгляд и, так как он молчал, сказала с чувством неловкости, потому что никогда не знала, что может означать его молчание:
— Так вы жили с этим другом… с этим порядочным человеком?
— Это был прекрасный человек, — ответил Гейст с неожиданной быстротой. — Тем не менее наше товарищество было с моей стороны слабостью. Я нисколько не стремился к этому, но он не хотел меня отпустить, а я не мог сказать ему правду слишком резко. Он принадлежал к тем людям, которым ничего нельзя объяснить. Он был чрезвычайно чувствителен, и надо было иметь сердце тигра, чтобы оскорбить его нежные чувства слишком грубыми словами. Его ум походил на опрятную комнату, с белыми стенами и с полдюжиной соломенных стульев, которые он все время переставлял в различных комбинациях, но это были все те же стулья. Жить с ним было чрезвычайно легко, но он увлекался несчастной фантазией заняться этим делом — вернее, эта идея овладела им. Она вошла в эту скудно меблированную комнату, о которой я только что говорил, и уселась на всех стульях. Ничем нельзя было выжить ее — вы понимаете! Это означало обеспеченное богатство для него, для меня, для всех. В былое время, в минуты сомнений, через которые непременно проходит человек, решивший держаться вне нелепостей существования, я часто спрашивал себя, с преходящим ужасом, каким способом жизнь попытается справиться со мной? И вот — это-то и был избранный ею способ! Он вбил себе в голову, что ничего не может делать без меня. Неужели, говорил он, теперь я покину и разорю его? Кончилось тем, что в одно прекрасное утро — я спрашиваю себя, падал ли он на колени и молился ли в ту ночь? — в одно прекрасное утро я сдался.
Гейст резким усилием вырвал пучок высохшей травы и отбросил его прочь нервным движением.
— Я сдался, — повторил он.
Обратив к нему взгляд, не пошевельнувшись, с тем напряженным интересом, который он пробуждал в ее сердце и в ее уме, молодая женщина прочла на лице Гейста всю силу волновавших его чувств, но это выражение вскоре исчезло, сменившись мрачным раздумьем.
— Трудно устоять, когда все тебе безразлично, — заметил он. — Быть может, во мне есть доля каприза. Мне нравилось болтать глупые и вульгарные фразы. Никогда меня так не уважали на Островах, как когда я стал говорить на коммерческом жаргоне, как самый настоящий идиот. Честное слово, мне кажется, что одно время я пользовался несомненным почетом. Я играл свою роль с серьезностью первосвященника. Надо было быть лояльным по отношению к этому человеку. С начала до конца я был так всецело, так безупречно лоялен, как только мог. Я думаю, что он что-то смыслил в угле, и даже, если бы я заметил, что он ничего не смыслит — как это и было на самом деле — тогда… я не вижу, что бы я мог сделать, чтобы остановить его. Тем или другим способом, надо было оставаться лояльным. Истина, труд, честолюбие, даже любовь, быть может, только лишь марки в жалкой и достойной презрения игре жизни, но раз уж взял карты в руки, надо доигрывать партию. Нет, тень Моррисона не имеет оснований преследовать меня… Что случилось, Лена, скажите? Почему вы так широко открыли гла за? Вам дурно?
Гейст собирался вскочить на ноги; молодая женщина протя нула вперед руку, чтобы остановить его, и он остался сидеть, опершись на одну руку и пристально наблюдая появившееся на юном лице выражение тоски, словно Лене не хватало воздуха.
— Что с вами? — повторил он, чувствуя странное нежелание двинуться, прикоснуться к ней.
— Ничего.
Ее горло судорожно сжалось.
— О нет, это невозможно, какое имя вы назвали? Я плохо его расслышала.
— Какое имя? — повторил с удивлением Гейст. — Просто имя Моррисона. Так звали того человека, о котором я только что говорил. А дальше?
— И вы говорили, что он был вашим другом?
— Вы достаточно слышали, чтобы судить об этом лично. Вы знаете о наших с ним отношениях столько же, сколько знаю я сам. В этой части света люди судят по наружному виду, и нас считали друзьями, сколько я могу припомнить. Наружный вид… Чего можно еще желать большего, лучшего? Другого нельзя и требовать.
— Вы стараетесь оглушить меня словами, — воскликнула она, — Это не может вас забавлять.