Делается все это без ненависти к объекту воздействия: просто нудная, советская работа. Отпуская вентиль на баллоне с кислородом, обсуждают вопрос о том, кому дадут следующее звание и прибавку к жалованью и за что, где достать карпов и т. д.
Непосредственные исполнители — рядовые палачи — не любят криков и проклятий, это осложняет работу и не дает обсуждать свои дела. Поэтому ко мне они питали самые теплые чувства. К тому же простых людей ученость интригует. Даже главврач-полковник любил поговорить со мной о Таците и Гиппократе. Я в рубашке родилась: передачи делить я продолжала, а пытки они прекратили. Видимо, сработал советский стереотип: для статистики применено достаточно, а там чего надрываться-то? Пусть у ГБ голова болит. Без совка в «Совке» совсем можно было бы пропасть.
Из передач доставалось мне совсем немного, казанскую еду я не употребляла. Скоро я вообще уже не могла есть: не осталось желудочного сока. Дикие приступы боли отбивали охоту что-то пробовать. Моим кураторам тоже было ясно, что конец не за горами. Может быть, при международной огласке (Юлий Ким, много сделавший для моего спасения Владимир Буковский), при том, что французы — преподаватели ИНЯЗа подняли шум там у себя, при передачах по «Свободе» каждую неделю моя смерть в казанских стенах в 21 год не была рентабельной? Диссиденты, безусловно, меня спасли, хотя я и не принадлежала к их корпорации. Может быть, они и не могли спасать всех, всеми Запад не интересовался? Даже наверное так. Мои нестандартные листовки (это не был типичный уровень постижения ситуации 60-х годов) попали в первые «Хроники текущих событий». Та же Наташа Горбаневская их и делала. Мою фотографию я потом нашла в диссидентской квартире Иры Каплун за стеклом книжного шкафа… Диссиденты были единственными людьми, кто с 1959 до 1986 года что- то делал для страны. Мало что хорошего вышло? Это не их вина, а страны. У меня вышло не больше…
Комиссия, приезжающая в СПБ два раза в год, для политических не имеет значения. Без санкции КГБ не «выписывают». Но если и выписывают, то радости, как говорится, мало. Освобождение здесь ни при чем. Снимается принудительное лечение (судом) в СПБ, меняется на такое же в ПБ по месту жительства (для московских диссидентов — на Столбовой). Тем же этапом, под тем же конвоем везут в тюрьму по месту жительства, а там — в ПБ, где могут продержать до полугода (что и проделали с Олей Иоффе, да еще и продолжали пытать). Тогда, опять-таки с санкции КГБ, суд снимает принудительное лечение. То, что от вас осталось, может идти домой. Местные живодеры подчас более свирепы, чем лощеные палачи из СПБ; у последних, как правило, выше уровень развития, они и помиловать могут. На мою комиссию приехал лично Лунц — посмотреть на результаты. Я думаю, мой вполне дистрофический внешний вид его удовлетворил, а может быть, и испугал (учитывая международную огласку). Я была похожа на тень из Аида, ходила уже с трудом. Впечатляли и полуседые волосы (в 21 год).
Поэтому Лунц довольно скоро отпустил меня с миром, задав только два вопроса: «Изменились ли ваши убеждения?» и «Изменились ли они сами по себе или в результате лечения?». Ненавидя себя и понимая, что простить себе это я не смогу никогда, я ответила на первый вопрос «да» и на второй — «в результате лечения». Умиротворенный Лунц благожелательно сказал: «Вы должны из всего случившегося сделать для себя выводы», — сообщая тем самым решение комиссии и разоблачая всю эту муру с шизофренией: какие выводы может сделать для себя псих? Он же за себя не отвечает!
Я глубоко убеждена, что из СПБ своего противника нельзя выпускать живым: он делается вервольфом, и его никакая пуля, кроме серебряной, не возьмет. Он обречен на мщение обществу, и он не успокоится, пока не разрушит то государство, которое пропустило его через эту мясорубку. Я не хотела жить. Я не хотела свободы. Как бороться, имея в перспективе Казань? Как не бороться, зная, что ЭТО существует? Я не мечтала даже дойти до реки и утопиться: смерть не смыла бы мой позор, поражение не стало бы победой. Я должна была сразиться с ними на их поле — и их же оружием. Я должна была выиграть именно в этой игре. Но пока я просто умирала, и физически, и морально. Решения суда обычно ждут 2–3 месяца. Потом ждут этап. Из этапа запомнился жуткий холод.
В Бутырской тюрьме я пробыла одну ночь и оказалась в санаторном отделении привилегированной Соловьевской больницы. Здесь моя мать, не последний человек в медицинском мире, могла мне помочь. Столбовая меня миновала. Вывез советский блат. Видимо, КГБ предпочитал, чтобы я умерла дома, а Столбовая была верная смерть в моем состоянии. Поэтому московским психиатрам, не участвовавшим в психиатрическом терроре, предоставили меня спасать, как им вздумается. Мне еще раз повезло. Те, кому не повезло, уже ничего не скажут и не напишут. Если бы я прошла полный, полнометражный конвейер карательной медицины, меня бы не было. Я бы не сохранила рассудок.