— Уж какая есть, — пожал плечами мастер. — Будешь, значит, у меня за писаря, за помощника. Я тебе буду сорт выкликать, а ты штемпелем вот этим ставить. Первый сорт — один раз, второй — два раза, третий — три. Ставь хорошенько, чтобы видно печать было, а то — штраф. И вон на ту, железную дощечку, тальковым карандашом каждый сорт записывай по отдельности, черточками в строку. Потому ты и будешь считаться писарем. Эту стопу, пудов на двести весом, мы до обеда должны разбраковать. Да поберегись: листы горячие, спалить руку недолго… Ну а зубилом длинным углы будем отгибать, кои загнутые попадутся. В общем, работа бойкая — не зевай.
Я посмотрел на громадную стопу листов и принялся за работу.
Трудился сосредоточенно, боясь в чем-нибудь ошибиться. Сразу понял: это не дом и не школа, тут нельзя дать себе волю или поблажку какую. На заводе шутки плохи…
— Намаялся? — спросил меня мастер, когда мы, покончив с нормой, сели обедать.
Я отрицательно помотал головой: не признаваться же, в самом деле, что устал с непривычки!
Когда обедали, в цех зашел хорошо одетый высокий человек с пышной светлой шевелюрой.
— Это Шпынов, — с уважением сказал Решетников, — начальник прокатки. Голова! Знает толк в деле… Зато как поломка какая — держись! В пух и прах разнесет виноватого. Из благородных. Барин. Однако, говорят, сосланный из Перми за что-то.
— А тот, что приходил к нам давеча — плюгавый и с глазами, как у лягушки… Кто он?
— Тот Волокитин… Надзиратель здешний. — Решетников презрительно сплюнул. — Гроза деревянная…
— А почему на заводе не все в лаптях? — снова спросил я.
— Эх, дурья голова, — засмеялся Решетников, — соображать надо: в лаптях ходят только прокатчики, да еще листобойщики. Им сподручней. Обутка легкая, не жмет, денег много не просит. В общем, баретки в двадцать четыре клетки… А вон этот прошел, гляди! — указал мне мастер на крепкого плечистого парня. — То Соловьев. Любит он над вашим братом, новичками, шутки шутить… Ты его поостерегись.
Мало утешительного обещало это предостережение. И в жаркий, майский полдень мне стало вдруг зябко, а в горле защекотало от горькой ребячьей обиды. И чтобы не расплакаться на виду у рабочих сортировки, заканчивающих свой обед, отошел я к изгороди надшлюзового помоста, по которому с шумом катила рыжая вода, отработанная в турбинах листобойки и старой листопрокатки…
Но когда мы с отцом возвращались домой после смены, я, усталый, несколько подавленный непривычной тяжестью первого трудового дня, все же испытывал и чувство гордости: сам, своими руками заработал сорок копеек. Старался подражать отцу в походке: шагал широко и тяжело, немного вразвалку. И во взглядах сверстников, играющих на улице, видел уважение. Шутка ли — мастеровой человек с работы идет!
Тяжело доставались мне первые трудовые копейки. После каждой смены руки, казалось, готовы были отвалиться прочь, в голове от чада и грохота гудело, перед глазами все плыло и кружилось.
Нас, подростков, было в цехе много. Особенно подружился я с троими: маленьким и расторопным Витькой Суворовым — моим соучеником по школе, Пашей Быковым из листопрокатки — худым, высоким, с сердитыми голубыми глазами и Сенькой Шиховым — веселым рыжеватым парнишкой, гораздым на шутки и озорные выдумки.
Вскоре я уже знал, что у Павлуши двоюродный братишка Герман работает в механическом цехе, а у веселого Сеньки отец — сапожник и пьяница.
— Он у меня, брат, не простой, отец-то! — подмигнув, сообщил мне Шихов.
— Это как же не простой? Из золота, что ль?
— Не-е, какой из золота! — махнул рукой Сенька. — Пьяница он… Вот ты, к примеру, в раю был?
— В раю?!
— Да!
— Не был. А ты?
— И я нет. А вот отец однажды был.
— Это как же так?
— А вот так! Приходи как-нибудь к нам в гости, он расскажет.
Насчет рая я усомнился, но к Сеньке в гости решил сходить обязательно.
Стало мне известно и о том, как «шутят шутки» над новичками. Пашин брат, Герман, неделю ходил с перевязанной рукой. Во время обеденного перерыва, пока он сидел у нас, в сортировке, кто-то накалил ручку его инструмента, и Герман сильно обжег ладонь.
Соловьев и его приятели обычно ватагой приближались к кому-нибудь и издевались, начиная нарочито-ласково: «Новичок, значит? Так-так…» А кончалось дело грубой бранью.
Решетников в таких случаях хмурился и говорил строго:
— А ну, отойди, ребята! Не балуй!
Не знаю, то ли его боялись, то ли уважали, но задиры всегда отходили прочь без лишних слов. Однако я держал ухо востро, опасаясь каверзы.
Как-то в воскресенье отец вернулся с «толкучки» и позвал меня:
— Санейко! Иди сюда, гляди обновы!..
На столе лежало старенькое ружьишко-шомполка и какого-то неопределенного цвета от долгой носки, но все еще жесткая шляпа-котелок. Я нацепил шляпу на голову, погляделся в мутное зеркало и понравился себе. Шляпа напомнила мне о сказочном мире Робин Гуда. Потом схватился за ружье: здорово!..
Отец довольно улыбался:
— Ходи, ходи по праздникам на охоту в лес. Развлекайся! А в шляпе не пыльно робить будет.
Но мать не одобрила покупки: