«Будущность показала неосновательность злого пророчества, — писал Плутарх, имея в виду предостережения Катона от увлечения греческой ученостью. — Рим достиг вершины своего могущества, хотя принял с благожелательностью греческие науки и греческое воспитание». И здесь, как в целом ряде других моментов, он противоречит сам себе, так как та часть римлян, что вполне оценила значение греческой культуры, принадлежала к внутренней непримиримой оппозиции. Для таких, как Соссий Сенецион или же Местрий Флор, с ужасом вспоминавший германских наемников Вителлия, Плутарх тоже казался почти своим. Понемногу складывалось нечто вроде спасительного братства, что-то вроде пифагоровой школы или же эпикурова сада среди сонмища тех, кто жили только вовне и для которых вообще не существовали те, для кого внешнее есть всего лишь искаженное отражение умопостигаемого.
Рим жил своей обычной жизнью, приученный еще с последнего столетия Республики к постоянным празднествам, щедрым угощениям и кровавым зрелищам, которых никогда не было у греков и жестокость которых никогда не казалась чрезмерной ни наглой черни, ни северным наемникам и едва освободившимся рабам. И если во времена Цезаря и Цицерона на римских улицах сражались, бывало, сторонники соперничающих кандидатов на консульство и трибунат, то теперь обычным делом стали настоящие бои между поклонниками модных актеров или гладиаторов. В последнее время в особенном фаворе были «синие» (школа гладиаторов, в одежде которых преобладал синий цвет), и еще не забылось, как император Вителлий убил несколько человек прямо в цирке за то, что они поносили «синих». Император Веспасиан, сам равнодушный ко всякого рода зрелищам, тем не менее начал строительство огромного амфитеатра. Вероятно, он считал, что пусть уж лучше звериные инстинкты не меняющихся ни при каких обстоятельствах подданных выплеснутся в цирке, чем на улицах, угрожая, как не раз уже бывало, покою и порядку в государстве.
Для Плутарха же все это как бы не существовало. Он почти не упоминает о том, что приводило в безнадежное отчаяние элегантного Петрония и питало сарказм Марциала. Он не убеждает себя, подобно Сенеке, что можно творить даже посередине торжища, среди пирожников и торговцев сладостями, нахваливающих свой товар, или же в помещении над общественными банями, размышляя о смысле бытия под доносящиеся снизу шлепки массажистов и оглушительный плеск плюхающихся в бассейн. Лишь вскользь упоминает он о неразборчивости римских женщин, избегающих обременять себя семейством, тех самых, которых, по словам Петрония, «распаляет лишь вид гладиатора, или покрытого пылью погонщика ослов, или, наконец, актера на сцене, выставляющего себя на показ». Таких и в Греции уже было предостаточно. Только зрелище травли зверей, приводящее прямо-таки в экстаз римскую публику, выводит Плутарха из равновесия. И прекрасные африканские звери, заточенные, как смертники, в цирковых клетках, наблюдать которых он ходил в свободные от представлений дни, все больше кажутся ему более достойными сострадания, чем люди.
Разделяющий во многом учение Пифагора о том, что и животные имеют душу, Плутарх будет впоследствии не раз обращаться к этой теме в своих трактатах («О полезности животных», «О мясоедении» и др.), где за советами, увещеваниями не обижать, не мучить животных проглядывает незабываемый ужас римских игр. Он уверен, что кто жесток к животным, тот такой же и в отношении людей. Кто не уважает чужую жизнь, пусть даже это жизнь, казалось бы, совершенно не нужного существа, тот не способен на высокое творчество, и, возможно, в значительной степени поэтому среди римлян было так мало настоящих философов, поэтов и художников. «Сам я, — писал Плутарх в биографии Катона, известного своей бесчеловечностью, — не то что одряхлевшего человека, но даже старого вола не продал бы, лишая его земли, на которой он воспитался, и привычного образа жизни и ради ничтожного барыша словно отправляя его в изгнание, когда он уже одинаково не нужен ни покупателю, ни продавцу».
В трактате «О полезности животных» Плутарх не только осуждает чревоугодников, которые не щадят даже благородных птиц, журавлей и лебедей, запирают их в темноте с выколотыми глазами и откармливают особыми приправами, но вообще предлагает отказаться от мяса. Ведь питался же Пифагор только хлебом с медом, а отказ от пожирания живых существ, наделенных и душой, и неким подобием разума, должен, по его мнению, изменить к лучшему природу самих людей. «Неприлично нам употреблять то, что имеет душу, как обувь или вещи, которые бросают, когда они износятся, — писал Плутарх в трактате „О мясоедении“. — Если не для чего другого, то для упражнения в человеколюбии нужно через это приучать себя быть кротким и милосердным. Животные и сами по себе достойны сострадания, как существа, одаренные душой, чувством, смышленостью, зрением». Уничтожение без нужды животных вредит природе и грубо нарушает ее законы, внушал он впоследствии ученикам Аристобулу, Никандру, Гераклеону, тем самым человек подготавливает собственную гибель.