Федор был красив угольной, словно бы ехидной красотой. Глаза его смотрели всегда исподбровья, отчего казалось, что он не смотрел, а проглядывал. Был он нелюдим, и жена его научилась легкой покорности и молчаливости, хотя с дочерьми была нежна и говорлива, приветлива с соседкой-золовкой, дружила с ней сестрински, кровно, особенно к старости.
Вот она обрезает виноград и, завидев за забором Наташу, выпрямляется. По локтю ее бежит муравей, застывает, водит усиками. Сощурившись, Полина сдувает его долой.
— Наташ, дома Анна-то? Поехала она в город, нет? — спрашивает она девочку.
— Не знаю. Наверное, поехала. Я проснулась — дома нет никого, — говорит Наташа, забираясь с книжкою в гамак.
— Коли вернется — я зайду, ага, — кивает Полина. Прежде чем повернуться, она вглядывается из-под ладони и шепчет по слогам название книги, которую читает девочка: Воль-тер.
Уже ярится жар. Скоро полдень, воцарившись в зените, раскалит добела небосвод. В саду гукает горлинка. Теплая, просвечивающая до косточки алыча, плывшая в пальцах девочки луной, растекается во рту. Жук-короед, несущий на крапчатых надкрыльях лак звездного неба, срывается с ветки и зацепляется лапкой за ребро капроновой ячеи.
Формально Федор числился в колхозе бондарем. На деле — состоял в охотничьей артели, сдавая в нее толику добычи. Жил он всегда привольно. С терпимой нормой по бочонкам справлялся загодя, в зимнюю непогоду. Остальное время охотился в сезон; торговал диким мясом, имел в трофеях шкуры медведя и леопарда, носил на поясе кошачью лапу. Выслеживал в юности и тигра, в частности, и этим питалась его слава в окрестностях Гиркана. В горных аулах его знали, уважали как охотника; имел он тут и там кунаков.
Дожди обкладывали Гиркан с конца октября, наполняли речку глухой яростью, с какой она неслась, внезапно отваливая от берегов пласты глинозема, с шумом рушащиеся из-под ног, семенивших назад, теряя в рыхлой пустоте опору. Река пучилась, несла, кружа голову до дурноты, поворачиваясь, влекла в буром, блестящем теле стволы и ветки, которые взмахом торчали, как руки пловцов, дрожали от напора. Стальное, изрытое ветром море принимало в себя натиск водосбора, широко окрашиваясь глиной. Пятно мути, распластавшись, шевелилось в прибрежье, сносилось к небу.
Федор обычно сидел в эту пору в сарае. Над станиной фуганка выделывал дощечки, колол, замачивал обручники, гнул, клепал. Мрачный его взгляд часто обращался в сад.
Он уже не старел. Шестьдесят лет накрыли его, как жука смола. Только взгляд затаился еще глубже, и глаз затвердел, будто прирос к прицелу.
Дождь то припускал, то сыпал. Федор вел сначала рубанком, затем правил стамеской. Отложив, брал стружки в пальцы, шевелил губами. Упругие локоны жили в ладони, трепетали, как бабочка в горсти, вдруг напоминая ему что-то, от чего он мертвел. Пересилив, пристально взглядывал поверх сада на горы, подымавшиеся пасмурной мглистой стеной, отделенной лиловыми нитяными завесами, обложенной косматыми всплесками облака.
Плаха, полная воды, дрожала, пузырилась, плыла.
Отложив дощечку, он дотягивается до ружья и взглядывает в сад через прицел. Пробившись сквозь листву, видит дрожащую паутину, унизанную сверканием капель, перила открытой веранды, крыльцо, щепотку обойных гвоздей, муху лапками вверх, прогнувшую поверхность выпуклой лужицы, пузырек с клеем; со стыка водостока мерно вытягиваются прерывистые струйки, по перилам, трепеща крылом, ползет полупрозрачный парусник, свивает хоботок, распрямляет — замирает; лошадь всхрапывает за его спиной, стучит копытом о жердь, хрустит сеном, переступает, волна тепла покрывает плечи; глухо падают шматы навоза, с затылка вкрадчиво вползает пахучий дух; вдруг бабочку опрокидывает капля, она дрожит, силясь подняться. Дождь накрапывает все сильней, трясутся листья, ветки то пригибаются от напора, то выпрямляются, и тогда капельные нити охапками отшвыриваются от стволов, заслоняя зрение. Хурма лежит в траве, оранжево пышет в темном сочном лежбище портулака. И дождь припускает все сильней, трясутся листья, брызги окутывают облачком плод — он, сияя, глянцевеет, упиваясь струями, бисером блеска.
Федор закрывает глаз.
Лошадь осторожно ржет.
Спустя некоторое время открывает.
Крестовина не сместилась ни на волос.
Дождь выдыхает. Листва остывает. Редеют капли, струйки тончают, истекают, перестают.
Так и не выстрелив, Федор вешает ружье и, закурив, замутив глаз косичкой дыма, вытягивает перед глазами на руке мерку.
Федор охотился всегда в горах, брал кабана именно там, с чистым мясом. В тростниках тоже водился кабан, еще большим поголовьем. По берегу повсеместно можно было встретить ямы, выстланные пластами тростника, набитого, отлежавшегося под стадом. Камышовый кабан вонял тиной, потому что питался зарывшейся в ил рыбой и корневищами.
На птичью охоту Федор шел обычно только под заказ: если кто из соседей просил у него гуся или кашкалдака — к празднику или гостей полакомить.
Но иногда и сам по тайной причине выходил пострелять на перелете. Бил он птицу влет, на слух, без промаха.