У самых ворот Олешина дома стояли и торчали оглоблями персональные Олешины дровни. Два воробья, видимо осмысливши, что зиму они почти одолели и что дело идет к теплу, весело подпрыгивали у крылечка. Они с недовольным чириканьем слетели на изгородь и начали дрыгать не очень опрятными хвостишками. Мол, согнал с места, да еще и не уходит. Но мы-то знаем, что сейчас уберешься. Мне подумалось, что, живи воробьи в воде, они были бы ершами, и, наоборот, ерши, называемые в последнее время в рыбацкой среде на китайский манер, – это и есть те же воробьи, только рыбы, а больше ничем от воробьев и не отличаются.
До чего не додумаешься от безделья!
Я почувствовал себя ротозеем и ступил в Олешины сени.
– Здравствуйте!
– Проходите да хвастайте. – Настасья обмахнула лавку домотканым передником.
Сутрапьян, видимо забыв прежнюю дружбу, встретил меня весьма негостеприимно. Настасья тем же передником загнала его под лавку.
– Сиди и не крякай! Вишь, какой крикун, весь в Козонкова.
Такое утверждение несколько озадачило. Я спросил, почему в Козонкова.
– Да ведь как, от ихнего кобеля-то, – сказала Настасья.
Затопляя маленькую печку, она подробно объяснила происхождение Сутрапьяна. С Настасьиных слов я узнал, что свою Минутку Евдокия и конфетой кормила, и в сундук запирала, уходя на конюшню. Но все равно не могла углядеть, и тонконогая шельма изловчилась-таки, и вот двоих щенят унесли в Огарково, а третьего обещался взять кузнец Петя. Однако Петя, увидев щененка, отказался в последний момент, говоря, что такого занюханного ему и за так не надо, что он не только не возьмет, но и сам даст придачи, чтобы не брать. Евдокия же, не зная, что делать, предложила щенка ей, Настасье, а Настасья взяла из жалости и теперь как только увидит козонковского кобеля, так и плюется и ругает его прохвостом.
– И здря, – сказал Олеша, сучивший в это время дратву.
– Чего здря? – обернулась к нему жена.
– А то и здря, что Авениров кобель тут сбоку-припеку, он совсем ни при чем. Ты человека не вводи в заблуждение. Эта Минутка с бригадировым псом путалась. Авениров кобель только поприлаживался. Будет он заниматься с такой пуговицей.
– Не ври, ради Христа, не ври! Бригадирова кобеля и так все изобижают.
Тут начался спор. Олеша доказывал свое, а Настасья – свое, и очень громко, поскольку была глуховата. Виновник конфликта лишь преданно моргал и глядел то на одного, то на другого. Вероятно, Олеше вскоре надоело или женины аргументы оказались более основательными, но он миролюбиво отмахнулся:
– А ну тебя. Бес их разберет! Их целая эскадрилья за ей бегала.
– Чего?
– Ладно, ничего. Проехало, – буркнул Олеша и добавил громко: – Свари рыбы-то!
– Да рыба-то, старик, вся.
– Вари всю.
Настасья, прихрамывая, ушла в кухню, сняла с гвоздика гирлянду сушеных маслят, по-здешнему – обабков. Я спросил, что у нее с ногой.
– Ох я полоротая! – засмеялась бабка. – Лазала, милый, за картошкой, да в подполье и хрястнулась. Другой день хромая хожу. В малолетстве сколько раз с печи шмякалась – и хоть бы чего! А теперь, вишь, косточки-то стали стамые, ушибливые.
– Ой, старбень, – добродушно заметил Олеша, воткнул шило в паз и пошел за печь к умывальнику.
Грибной суп уже закипал в чугунке. Я разглядывал многочисленные фотокарточки в деревянных рамках, украшенных фольгой от чайной упаковки.
Почти все снимки так или иначе связаны были с Густей – единственной дочерью Олеши и Настасьи. Я ее хорошо помнил, помнил с тех пор, когда, будучи еще мокроносым, ходил на гулянки. Густя, приезжая с лесозаготовок, все время плясала с Козонковой Анфеей, они очень стройно и слаженно пели частушки на каждый житейский случай. Сразу после войны дороги подружек разошлись: Анфея уехала в Архангельск, а Густя тоже куда-то исчезла.
Разглядывая снимки, я увидел относительно нестарую фотографию Анфеи, воткнутую поверх стекла. Анфея сфотографировалась с серьгами и вся барашковая от свежих кудрей, словно каракуль. Левая ее рука (с часами) держала букет. На другой стороне снимка я прочитал автограф Анфеи: «Смотри на мертвые черты лица и вспоминай живую. Густе от Нелли. Снимок сделан в возрасте 30-ти лет».
Вот тебе раз! Оказывается, Анфея давно никакая и не Анфея, а Нелли! А я-то, дурак, сколько раз называл ее Анфеей. Правда, к ее чести, она не обижалась и не поправляла, а может, дома, в деревне, прежнее имя и для нее самой звучало нормально.
В следующей рамке красовались открытки с не очень известной киноактрисой и с байкальским пейзажем, а между ними помещался пожелтевший снимок, изображавший молодую чету. Он в хромовых сапогах и в косоворотке с поясом, в картузе и с красивыми черными усами стоял, трогательно положив руку на ее плечо, глядя серьезно, ласково и как-то застенчиво-грустно. Она же, красивая и пышногрудая, в фате-кашемировке, в длинном платье с буфами, в высоких, со множеством пуговок полусапожках, сидела на ампирном стуле с платочком в руках и глядела бесхитростно, но в то же время с кроткой суровостью.